Ничего, что стихотворение о башне написалось совсем коротенькое. Ничего. Важно было бы понять, пустой получился про башню стишок или полный? Где ж тут было понять сразу и одному? Разве после когда-нибудь…
Асланян очнулся от своих то ли снов, то ли воспоминаний и увидел Вольфа, сидящего за столом и доедающего холодное жаркое из круковского глиняного горшочка. Старик ел маленькой пластмассовой ложечкой, припасенной, очевидно, в каком-то буфете, и поглядывал на молодого поэта с любопытством.
– Что это у вас, Паша, в руке? Ведь не фонарик… А иногда светит вдруг.
Паша сразу нажал кнопочку, выключая свой светлячок: ему почему-то показалось, что сейчас Вольф попросит его волшебное перышко, посмотрит – и не отдаст обратно, и все, поминай как звали… Но тут же, тут же его обожгло стыдом. Он и подушку вспомнил, как он ее пожалел, как забоялся, что Вольф ее прорвет стариковскими когтями… Паша не просто пожадничал, он еще забеспокоился, вдруг эта единственная в своем роде, мамой сшитая, личная его вещь – Вольфу не понравится и будет осмеяна… Или напротив, слишком понравится…
«Боже! – воскликнул про себя поэт. – Прости меня!» Он в извинение помигал Вольфу ручкой-фонариком, объяснил, что это авторучка с подсветкой, и даже встал, чтобы дать поиграть. Вольф поиграл.
– Я ее вам подарю! Хотите?
В награду за свою щедрость и широту души он скромно надеялся увидеть радость и благодарность. Но Вольф ответил холодно:
– Нет, не хочу.
Учитель выловил из горшка последний кусочек морковки, и последний кусочек мяса, и еще отыскал картошечку, доел и посоветовал:
– Никогда, молодой человек, и никому не дарите свой инструмент. У меня есть моя авторучка. Это, кстати, единственное, что у меня действительно мое. Нет, кое-чем я еще владею. В том числе я владею огромным количеством чужих, приблудившихся авторучек. Много чего можно припомнить из имущества: три старых трубки, полсотни галстуков, полторы дюжины рубах, которые я не покупал, сами сбежались. С десяток штанов на все случаи жизни, от ватных до фрачных, и даже бермуды, и еще шорты, английские, и испанские ремни… всякие там свитера, шляпы, теплые кальсоны, костюмы летний и зимний, верблюжий свитер, собачья куртка, тулуп и ватник, носки, сандалии, солдатские ботинки, болотные сапоги и валенки с калошами, надувная дырявая лодка, немецкий велосипед – трофейный, военный, с дыркой на руле для автомата… Кое-что разбрелось по планете, рассыпано тонким слоем от Лос-Анджелеса до Камчатки, разумеется, в длинную сторону, через Россию и океан, но все равно по кругу… Что-то я подарил, дал поносить, потерял, забыл… Что-то сперли, разумеется. Но моя авторучка у меня одна.
Вольф сидел, подперев седую голову кулаком, как мыслитель Родена, и строго смотрел на Пашу. Помолчав, он добавил:
– Все только что сказанное не означает, что вы не могли бы мне что-нибудь подарить на память. Например, подушку из гречки. Кстати, откуда она у вас? Кто мастер?
– Мама! – Паша почувствовал облегчение и даже благодарность. – Она еще смастерит. А эту я вам дарю, конечно.
– Ручка у вас, разумеется, занятная. – Вольф снова поиграл ею, повключал и повыключал. – Ночное перо… Как ночная ваза… Вещь сугубо интимная, предназначенная для крайней необходимости. И подарила, конечно, женщина… Давно?
– Давно-ооо, прошлой весной. В фольклорной экспедиции. Она была немка.
– Грета…
– Нет, Марта. – Паша улыбнулся, словно увидел ее сейчас. Она была очень хорошая и такая добрая…
– Марта… – повторил Вольф. – И вы, разумеется, лежали с нею в палатке, она вела в своем аккуратном немецком блокнотике дневник экспедиции, в полном мраке… Огонек ручки светился и полз по листу…
– Нет-нет. Не надо, пожалуйста. Действительно, я увидел ночью и в палатке, как Марта пишет. Но нас там было человек восемь. И только в последний день экспедиции я эту ручку просто у Марты выпросил… Вернее, выменял.
– И на что же?
– На зуб динозавра…
– Кого-кого?! – Вольф был восхищен.
Он блаженствовал, слушая подробные оправдания и пояснения Паши, что действительно, динозавры жили под Осой (которую взял штурмом Пугачев, только, само собой, динозавры ко времени штурма уже вымерли). Паша с экспедицией под Осу ездил, он и совершил там первую и главную, бесценную свою находку – череп динозавра. Не очень большого, голова у него была с ведро. Череп Асланян сдал, и только зуб один из полусотни спер с раскопа, пропилил в нем дырку тонким буравчиком и носил на груди… А через год обменял у доброй Марты на ночную авторучку.
Вольф все увидел. Он был и тут, и там, и сейчас, и тогда, под Осой, где из древних осадочных пород на высоком берегу Камы торчали ребра и черепа динозавров. Он и с живыми динозаврами как будто встретился лично, и представил весь путь зуба одного из них в пространстве и времени, как Гамлет представлял путь глиняной затычки в бочке с вином, глядя на череп бедного Йорика… И Марту в темной палатке Вольф отчетливо видел. Он просто все в Пашиной прошлой жизни запросто смог разглядеть в подробностях, обнять и унести, и не жалко было юному поэту, нисколько! Павел и сам – тоже навсегда, навсегда! – забирал к себе за пазуху всего Вольфа, на всю свою будущую жизнь… Паша понял вдруг, что они скоро расстанутся. Разлука, безвыходная как смерть, дохнула на него.
Они выпили чаю, и Вольф спросил:
– Скажи мне (они из-за динозавров перешли на «ты»), где можно сейчас найти Соню Розенблюм?
– А тебе зачем? – спросил Асланян.
– Не знаю, – ответил Вольф.
Паша пожал плечами и сказал, что если не у нее дома, то не знает где. А живет она на Сретенке, он бывал. Живет в квартире огромной. И народу самого разного у нее бывает тьма-тьмущая. А бывает, что никого. Адреса Сониного Паша не знал, но привести к дому мог.
Они собрались и меньше чем через час стояли в переулке близ Сретенки напротив арки, перегороженной глухими железными воротами. Решетчатая калитка была в воротах, снабженная кодовым замком. Квартирный номер Паша знал, но забыл, код же не знал никогда. И Вольф процитировал Соню:
– Пиц-дез. Ля-бемоль, си-диез.
Сказав, глубоко задумался.
Потоптались минут пятнадцать. Погода была почти что теплая, солнечная и, несмотря на хрустящий под ногами снег, с легким и горьким туманцем поздней осени, когда не только на деревенских огородах, но и в городских скверах пахнет остатками подмерзшей травы и листьев, а также костерками, на которых и то, и другое, ленясь вывозить, сжигают. В Питере запах разносится по пустынным переулкам, проходным дворам и торжественным ландшафтам, горечью тянет из любой подворотни, даже там, где никакой листвы и травы полвека не видали. В Москве запах другой, но тоже дымный… Наступившая в октябре зима проявила этот горький привкус только что миновавшей осени, на морозце он добавил крепости и обертонов, как виски со льдом.