Они валяли дурака,
последствий вовсе не боялись
и от валяния смеялись,
во всяком случае – пока.
Они валялись на тахте,
снимая трусики и платья,
друг друга придушив в объятья,
смеялись сраму и балде…
И вдруг на выставку пошли,
разглядывали там картины,
но водка, булка и сардины
их как облупленных нашли.
Они валялись на полу,
пока любви им было вволю,
и, подчиняясь алкоголю,
гнездо устроили в углу.
Пока хватало им еды,
они резвились, как котята,
и страстью пламенно объяты
скользили в шаге от беды [16] .
Вольф поставил многоточие, потом перечеркнул с брызгами и шлепнул точку. Потом и точку перечеркнул. И снова задумался. Теперь он думал исключительно о Соне Розенблюм. Какая-то музыка гудела в его старых ушах, в глубоких складках, в мохнатых зарослях… что-то такое знакомое… Играла Соня. Но и Вольф-папа это тоже играл! Папа был виолончелист, вот ведь что! Неоспоримый, странным образом позабытый факт… Когда Вольфа спрашивали, кто был отец, он отвечал – музыкант. Но обожал папа именно свою виолончель, свою еловую даму, любил ее больше, чем даже маму трехлетнего пухлощекого Вольфа-младшего… Эта вечная элегия Массне… Соня Розенблюм… почему виолончель?.. Ах да, она ученица Натальи Гутман. Воспоминание поплыло, как облако… «Я же видел Гутман девочкой, – думал Вольф, и как будто окуляр навел на метку «пятьдесят лет тому». – Она училась в Москве, у отцовского друга… Румяная. Крепенькая. Очень серьезная. Очень хорошая… до красоты хорошая. Какая есть, так и играет. Никакой отдельной техники, напрямую ломит всю музыку… всю, как есть… И сейчас, немолодая и располневшая, все так же сильно и окончательно играет…» – Вольф вернулся в настоящее время, к Соне Розенблюм. – Вот у кого учится моя красавица, моя розовая ветка, зеленоглазая… И зачем ей, тощенькой, эта еловая бандура, таскаться с нею… Даже папа все грозился пустить виолончель на растопку…». Старик остановил бормотание в собственной голове, потому что память налетела на серую, холодную стену: блокада. Он отпрянул. Туда нельзя. Он вдруг похолодел до онемения пальцев в левой руке, но потихоньку отогрелся. Совсем отогревшись, улыбнулся диковато, глянул на ноты, написанные Соней карандашом, кое-как. Но в графике этой, в самой карандашной мягкости и недосказанности была красота. Он стал просматривать ноты, и музыка загудела, странная… Перевернул лист на другую сторону и написал:
Сойди с крыльца, сойди с тропы, сойди на нет,
Сойди с ума… Сойди за идиота.
Пусть будет утром влажно на душе.
И напиши – и вышвырни – сонет,
Листочек знаков – только и всего-то —
Твоей судьбы случайное клише.
Прикинь размер,
размер стиха, размер греха,
Всему на свете есть размер и срок.
И растяни тальяночки меха.
Вот смысл жизни,
Смысл и урок [17] .
Он только успел дописать, как раздался бой корабельных склянок. Моряк отстоял вахту, его звали в кают-компанию, откуда пахло котлетами и горячим пюре.
С утра Чанов был озабочен предстоящим путешествием. Был занят до последней клеточки своего все ж таки молодого, напряженного, мускулистого, послушного воле разума организма. Он чувствовал себя ХОРОШО, вот так, большими буквами это слово было написано на невнятном белесом полотне дня. За утренним чаем он легко определил очередность забот, среди которых были дела паспортные – заменить старый иностранный на новый, а также заскочить к Марко Поло, взять у тети Маруси справку о доходах для получения визы. Зайти к дантисту. Можно заглянуть в магазины, подумать об экипировке. Купить типа саквояж. В конце дня, возможно, заскочить в Крук. И там наверняка застать всю компанию. Обязательно. В глубине сознания в нем тлела горячая точка – прощальный взгляд Сони Розенблюм, когда она вдруг отпала от стола, за которым все сидели, и каким-то неуловимым образом очутилась за соседним, в компании с Давидом Дадашидзе. Она глянула напоследок прямо в глаза Чанову, но даже когда Соня перелетела в новую стаю, они продолжали какое-то время сидеть рядом друг с другом, спиной друг к другу, почти касаясь, и оба это чувствовали, и оба чувствовали, что чувствуют оба… Ну и ну… Когда он отвлекся? Или она? Или оба?..
Но утром Чанов о Соне не думал, нет. И не подозревал даже, что уже к вечеру, когда зайцем поскачет на свое насиженное место, в Крук, он почувствует, как Сонин давешний прощальный взгляд не тлеет, а разгорается, искры летят. И жжет под ложечкой. Но это под вечер, а с утра он словно знать не знал – что за Соня такая!.. – и не поверил бы, ей-богу, что накануне так маялся, так обмирал при одном только имени Соня… Утреннего Чанова ничто не сбивало с толку. Он и на всевозможных барышень сегодня поглядывал, как абсолютно свободный мужчина, с интересом и с удовольствием. И при этом думал свою свободную от девушек мысль: «Как там, в Швейцарии, зимой?..» Он носился по городу, по унылейшим конторам, и все ему удавалось. Легко! И в жэке, и в паспортном столе, и вообще повсюду работали милые девушки, и Чанов, как бывало в юности, смотрел на них ласково, с наглой и искренней симпатией, никого ни к чему не обязывающей. Девушки шли навстречу, ему выдавали справки не завтра, а сегодня, прямо сейчас, и подробно советовали, что и как делать дальше, чтобы ускорить… Он даже цветы и шоколадки не дарил, он сам был цветок и шоколадка, сам – приз, сам принц из сказки. ХОРОШО! Все шло хорошо. И даже зубной врач, премилая барышня, без всякой очереди, как будто ждала именно его, поставила Чанову серебряную пломбу практически без боли. Турбина у него во рту пела о горном воздухе массива Юра, и свежий ветерок холодил гортань, внимательные глазки барышни над голубой антисептической маской вызывали встречные покой и доверие, волновало, но только слегка, прикосновение ее колена к бедру.
Он был свободен. Кажется, он был свободен от всех барышень мира, и от этого наваждения на мосту, от невыносимого розового цветка – вчистую свободен… После стоматолога нельзя было есть полтора часа. Между тем похолодало, да и все срочные дела вдруг закончились… Есть как раз и захотелось… Еще только едва-едва начал, нет, не смеркаться, но как-то задумываться о сумерках такой успешный, такой не изрядный, но порядочный день… то есть именно рядовой денек… Чанов-то был рядовой младший лейтенант запаса, он ездил, бывало что, на сборы… Он вспомнил об этом, о маршировках на плацу, по четыре и по восемь в ряд, о том, как он, самый младший лейтенант, умудрялся руководить, командовать… Пррравое плечо – вперред! Крррасота… Но хочется есть. Когда нельзя. Именно как на плацу. Пожалуй, можно было попробовать зайти отвлечься в магазин одежды. В какой? В такой, что покруче! Он ведь не юнец уже, на самом-то деле…