В общем, город Нью-Йорк (на тот момент порядка 6–7 тысяч обитателей) изрядно — примерно на одну пятую — «почернел», и при этом жизнь рабов там изрядно отличалась от жизни их братьев по расе на Юге. С одной стороны, жилось им несколько легче, поскольку плантаций в окрестностях не водилось, труд был более осмысленный, к тому же еще и бок о бок с белыми, в связи с чем отношение к ним, по крайней мере, со стороны бедноты, было более человечным. Да плюс к тому еще владельцы норовили не держать их дома, позволяя селиться в Южном квартале, так что и степень свободы была куда выше, чем на плантациях. С другой стороны, хозяева, справедливо полагая, что их рабы, не будучи под надзором, имеют какой-то дополнительный заработок, щемили их по-всякому, — даже в том случае, если щемить было не за что, — и подрядчики, выжимая все соки, еще и старались обсчитать на каждом центе, заваливая работой по уши. И бежать было некуда: скваттеры западного фронтира черных к себе не принимали. Вернее, принимали, но очень редко — поименно известны единицы за сто лет, — и право стать среди них своим приходилось выслуживать годами. А между тем контингент был крайне сложный, мало того, что из недавних свободных афроафриканцев, так еще и наслушавшихся в тавернах рассказов своих белых корешей насчет прав человека. И понятно, никто не мог помешать работягам, собравшись за бутылочкой виски или за игрой в кости (это не возбранялось), обсуждать свои огорчения вдали от чутких хозяйских ушей.
И грянуло. В полночь на 6 апреля 1712 года 23 вооруженных (топоры, тесаки и даже два пистолета) раба — из них девять «оброчных», — собравшись в одной из харчевен и выпив на посошок, двинулись мстить. Зачем и почему, так и осталось тайной, — в отчете губернатора по итогам событий сказано: «Возможно, из-за какой-то обиды от хозяев, поскольку ничего внятного ни один не объяснил, а сам я не могу отыскать никакой другой причины», — но случилось то, что случилось. Толпа вооруженных негров подожгла дом в центре города, подперев дверь колышком, и рассыпалась, притаившись во мгле, — а когда народ сбежался, чтобы гасить огонь (пожаров в на 90 % деревянном городе очень боялись), черные люди атаковали не ожидавших худого белых, девятерых убив на месте и еще шестерых едва ли не насмерть покалечив. Большего, правда, добиться не смогли: на шум примчались сотни обывателей с тяжелыми и острыми предметами, подоспела команда солдат из форта, и бунтовщики, пользуясь тьмой, без потерь ушли в ближний лес. Вот только с острова, без лодок, бежать было некуда, а губернатор действовал очень оперативно: мысок, где укрылись мятежники, был перекрыт цепью патрулей, началось прочесывание, и в конце концов, взяли 27 пленных (поджигателей и приставших к ним во время отхода), — а затем, по итогам экспресс-расследования, в тюрьму загнали еще примерно 70 чернокожих, так или иначе общавшихся с преступниками. По итогам следствия, правда, выяснилось, что они ничего не знали, но тем не менее всех продали за пределы колонии, на совершенно жуткие плантации французских Антил, а вот 27 плененных в лесу получили смертный приговор, который и был приведен в исполнение. Шестерым, правда, удалось перехитрить суд (они удавились по договоренности, — второй первого, третий второго и так далее), а остальным пришлось совсем худо: девятнадцать, в том числе беременную негритянку, повесили, одного посадили на кол, одного колесовали и еще одного «живым подвесили на цепях в центре города».
Об этом, первом сколько-то крупном, а главное, организованном «черном» мятеже на территории будущих США, к сожалению, сохранилось очень мало информации. Архивы сгорели в Войну за независимость, остался только не очень подробный отчет губернатора. Но ясно одно: причудливость казней (ни кола, ни колеса колонии ни раньше, ни позже не практиковали) сама по себе говорит о том, насколько всерьез взвинтило белую общину претворение в жизнь того, чего до тех пор смутно боялись, гоня от себя даже мысль, что подобное когда-нибудь случится. А когда все-таки случилось, меры по предотвращению рецидивов власти Нью-Йорка приняли нешуточные. Все законы пересмотрели в сторону максимального ужесточения: отныне черным под страхом порки и высылки на плантации запрещалось передвигаться по городу с любыми тяжелыми и острыми предметами (топоры, молоты и тэдэ не получали — сдавали на работе). Такие же наказания отныне полагались за скопления больше трех (до того позволялось до семи), за азартные игры и за разговоры, пусть и спьяну, о нелюбви к хозяевам. На всякий случай запретили владеть недвижимостью свободным неграм, а налог на освобождение раба (20 фунтов) был увеличен вдесятеро, что намного превышало стоимость самого ценного негра, а значит, и сумму выкупа. И только после этого губернатор сообщил в Лондон: «могу присягнуть, что подобное впредь не повторится». Он, видимо, был в этом убежден. Однако, как известно, человек только предполагает, и never say never…
Мятеж 1712 года врезался в подкорку жителей Нью-Йорка на десятилетия вперед, а между тем, по мере вытеснения индейцев и освоения новых земель, город рос и импорт черного контингента набирал обороты. Всего за четверть века население недавно еще относительно небольшого порта на Гудзоне выросло вдвое, перешагнув за 10 000 человек, — уже не деревня даже по меркам тогдашней Европы, и около четверти от этого немалого числа составляли рабы. В этом смысле Нью-Йорк на континенте уступал только Чарльстону. А чем больше становилось рабов, тем сильнее общество опасалось, а слухи о «вот-вот будет как в 1712-м» возникали и вызывали беспорядки в среднем раз в полтора-два года. Тем более что былая взаимная приязнь черных невольников и белых бедолаг понемногу уходила в прошлое: «кабальных» становилось мало, а свободные белые, как мастера, так и поденщики, злились на «оброчных», работавших не хуже, а цены ставивших ниже, из-за чего белая мелочь разорялась.
Этот процесс тревожил даже, в принципе, безразличных к проблемам низов городских патрициев: в 1737-м сам губернатор, выступая перед ассамблеей, попросил как-то решить вопрос, потому что «слишком много стало жалоб от ремесленников. Из-за аренды рабов наши честные трудолюбивые сограждане нищают, теряют кусок хлеба, и, если мы не подумаем о них, им придется покинуть город, чтобы искать средства к жизни в других местах. Мы не можем позволить себе потерять их». Короче говоря, в городе было душно. В предместьях случались жестокие драки между черными и белыми, экономический кризис, возникший из-за «Войны за ухо Дженкинса» с Испанией, до минимума сократил поставки морем, и зима с 1740 на 1741-й, выдавшаяся, ко всему, еще и рекордно холодной, стала жестоким испытанием даже для тех, кто твердо стоял на ногах. А уж для бедноты ситуация, когда приходилось выбирать между куском хлеба и пучком хвороста, была и вовсе трагедией. Мерли дети, родители, пытаясь их накормить, продавали за гроши инструменты, то есть лишались даже надежды на заработок, белые целыми семьями замерзали на улицах и в лачугах, а вот рабам, как ни странно, было полегче: они, в основном не обремененные потомством, как-то выживали. Тем паче, что владельцы, дорожа ценным имуществом, подбрасывали то муку для похлебки, то немного дров для печки в «пунктах обогрева», куда белым вход был заказан.