У Гени оборвалось сердце. Все. Нолик оскорбился. Нолик сейчас уйдет и больше никогда не придет. Кончилась дружба со знаменитым бардом Арнольдом Вайсом.
— Ах, какой дурной, Боже, какой дурной! Это же надо такое сказать! Да сам он рвота… Вы, конечно же, не обиделись на этот фрукт…
— На фрукт — нет.
— Ну так в чем же дело, откуда эта мрачность? Вспомните, машер, о своей гитаре да спойте. — Душевно наморща нос и тряхнув волосами. — Спойте, машер! Вы и песня неразлучны, как Ром и Ремул.
— А это еще что за звери такие?
— Ром и Ре мул, Но-о-лик…
— Ром и Ремул, — проворчал Нолик, — Ланин и Стелин.
— Нолик… Вы. Меня. Разыгрываете!
— Розыгрыш кубка. Ладно, так уж и быть, спою.
Здесь надо открыть один маленький секрет: Нолику гораздо больше хотелось петь, нежели Гене слушать. И так бывало всегда. В гостях Нолик с нетерпением искал случая уступить настойчивым просьбам своих почитательниц и что-нибудь для них исполнить.
— Ну, где же публика? Кого прикажете восхищать?
Геня пошла звать Лилю. Лиля, уже причесанная, сидела в Пашкиной комнате. Можно предположить, что она считала своим долгом быть подле Бориса. Последний, в беспорядке сваленный Кварцем на диван — руки, ноги вперемешку, — был теперь аккуратно сложен. Голова покоилась на плюшевом медвежонке, бледный шарик пупка, нескромно открывшийся, исчез под пупком с глянцевой обложки «Плейбоя», заменившего отсутствующий плед.
— Ну, мать… Ну что же ты здесь сидишь-то? Нолик сейчас петь будет.
Лиля была уведена.
Нолик разъял футляр на две восьмерки и извлек оттуда свою подругу семиструнную, со сливочными деками и поджаристыми густо-коричневыми обечайками; установил складной игрушечный стульчик, на который поставил левую ногу в черном начищенном полуботинке. Девочки сели рядом и приготовились слушать. Нолик покосился на Кварца: тот вновь прилип к окну, рассредоточенно глядя на светящуюся сетку огоньков вдали, где-то там напрасно ожидало его родственное тело. Нолик дважды ударил по струнам, резко и призывно, но попытка эта, завербовать себе еще одного слушателя, успехом не увенчалась. Кварц даже не шелохнулся.
На артистическую манеру Нолика, однако, не могла повлиять численность аудитории. Он, подобно картине, сработанной широкими мазками в расчете на десятки кубометров пространства, и в крошечном помещении оставался неизменен.
— Нет, я знаю, что спою. А все же каковы желания почтеннейшей публики?
— Пожалуйста, исполните нам «Круглый гроб», — попросила Геня.
— Так, «Круглый гроб»… Вам хочется слабейшую из моих слабостей. Но нет! Достаточно я уже тешил толпу, достаточно потакал своим слабостям и ее невежеству — пардон, мадам, я не о вас, да-да, вы, в третьем ряду. Теперь все кончено. Отныне поэт сам избирает предметы для своих песен, толпа не имеет права распоряжаться его вдохновением.
— Ляма? [26] — капризно спросила Геня, до ушей растягивая рот: «маленькая елда [27] ». Но Нолик уже перебирал струны. То, что он говорил, представляло собою мелодекламационное вступление.
— На днях я до глубокой ночи с трубкой в зубах гальванизировал труп своей памяти. «Память, говори!» — заклинал я ее. И ожил призрак. Зашевелилось, проснулось, закружило меня… Быть может, это была совесть? Возможно. Быть может, это боль всколыхнулась во мне? Вероятно. А может… тоска по ушедшей юности сжала мне сердце? Юность моя… свежесть моя… Она пришлась на пору, когда части Закарпатского военного… Но нет, я лучше спою о том, о чем не в силах сказать. — Нолик прочистил горло (Геня тоже ощутила желание счистить с горла хрипотцу, но переборола себя — еще решит, что его передразнивает — и вдруг услышала, как Лиля делает «кхм-кхм»). — Итак, песня. «Медаль за взятие Будапешта. Видение далеких лет».
Бредем в молчании суровом,
Венгр и поляк.
И кровью нашей, как рассолом,
Опохмелялся враг.
Гремят по Будапешту танки.
Пой, пуля, пой!
Пусть знают русские портянки:
На Висле я — свой.
Нам в Польше кровь сдавали братья,
Иген — так.
Приятель был у меня Матьяш,
Парень чудак.
На Висле, Влтаве, на Дунае,
На Эльбе — о-ооо!
На Тиссе, Буге, Даугаве
Я — сво-ооой!
Бредем по Пешту, вдруг оттуда,
Сквозь ток вод,
Свою загадочную Буда
Улыбку шлет.
Нам звезды Эгера сияли,
Я видел сам.
А значит, душу не распяли —
Но пасаран!
Бредем в молчании суровом… —
и т. д. — последний куплет Геня уже подтягивала вслед за Ноликом. Пользуясь безличной формой, как пользуются в фотоателье картиной с отверстием на месте головы, Геня без труда отождествляла себя с одним из этой молчаливой группы, вернее, пары: оба суровы, головы опущены, воротники подняты, бредут. Венгр и поляк.
Были исполнены затем еще две песни: «А Кохане, дер ров» («А Кохане, дер ров, вороненый свой кольт на арабских наводит детей») и «Круглый гроб», специально для Гени.
— А не вдарить ли нам по кофею? — спросила Геня, беря сигарету — последнюю.
— Генечка, эта мысль, безусловно, была внушена вам свыше… только прошу…
— Проси, что хошь, коня, полцарства, жену — красавицу Пальмиру, но лишь не трожь заветной лиры…
— Генечка, у вас потрясающая память, но посягаю я именно на вашу лиру: не подавайте хотя бы к кофе вермишель. Мы уже не сомневаемся в вашей способности делать из нее конфетки.
— Злой, фуя, бяка противный! — На Нолика обрушился град игрушечных кулачков.
— Вы же мне грудную клетку проломите, что вы делаете! — Нолик притворно закашлялся и вдруг поперхнулся: от кашля глаза налились кровью, язык свернулся трубочкой.
— А вот мистер Джона Полляк после обеда ест сыр, — решила поддержать разговор Лиля.
— Ну и дурак ваш мистер Джона… как сказал бы господин Борис… — Он все еще боролся с кашлем. — На сладкое надо есть сладкое…
— А что малой делает? — Кварц вдруг очнулся, о чем-то вспомнив.
— Поди и посмотри, — огрызнулась Геня. — Ну что, вам полегче?
— Да, Генечка, благодарствуйте. Только больше не ломайте мне ребер, пожалуйста.
— Не буду, убедили. — Геня посторонилась, пропуская Шварца. — А что, машер, вы-то сами небось сладкого в рот не берете?
— Напротив, я совершенно согласен с господином Борисом, на сладкое надо есть сладкое (вот это техника).