Не только участники, праздный зритель тоже может смертельно оскорбить свою душу, если глаз его закатывается за горизонт памяти, проникаясь запретным видением собственного зачатия — догадываетесь, в чей огород? (Камешки мы позаимствовали у Набокова.) Дворовому Кольке, взгромоздившемуся на дрова с дружками, страшно от мысли, что его родителей не миновала чаша сия. Материно сладостное поохивание для него как горечь полынная, но когда оскверняют столп чувств сыновних — отца… подозрением столь ужасным… и уже со всех сторон, словно неся на своих волнах русский флот — а для Кольки нет воинства священней, — подступает к единственному Колькину зрачку влага, и, как древний святой, Колька отринул Хамово искушение.
Так же точно я проштудировал еще семь оставшихся заповедей, о чем с благодарностью довожу до сведения бога Гипноса и монсеньора Палестини, обладателя обширнейшего рта. Эти штудии были настолько благотворны, что к концу пути Шимон Хаит обрел в лице своего собеседника — он беседовал со мной всю дорогу — глубоко верующего человека.
Выйдя из автобуса, Шимон вдруг устыдился выпиравшей из-под смокинга кобуры — отвергаю предположение о передаче моих мыслей на расстояние, даже и очень близкое, так что, скорей всего, им руководствовали соображения эстетического характера, тем более что в автобусе он оставил лишь кобуру, тогда как сам пистолет, словно заправский турок, сунул себе за пояс. Да только турок оказался не заправский, а еврейский: в наиболее волнующий момент его выступления, при словах: «И от страсти замирая, и от страсти за-а-амирая…» [38] — пистолет соскользнул вниз и очутился там, где ему менее всего следовало находиться. Шимон не растерялся и, не прерывая пения, одной рукой извлек из брюк свое оружие, в то время как другая, вытянутая вперед, по-прежнему пластично вторила звукам, и арию он уже заканчивал, словно политрук на знаменитой фотографии военных лет.
— Товарищи! — крикнул он (ребята, хевре), — все оттого, что я похудел с тех пор, как мой сын на том берегу… — Слово «канала» поглотил взрыв рукоплесканий.
На обратном пути мой запрокинутый лоб был подставлен снежному вихрю сновидений. Когда тучи снежинок рассеивались, передо мною возникал град Иерусалим. Окна Филипповской булочной и Елисеевского гастронома, вместо привычной толчеи спин, являли взору лишь доски, коими были заколочены. Вокруг Стены Плача, вокруг мечети Аль-Акса бродили голодные красноармейцы, проваливаясь то и дело валенками в сугробы. Один из них, с бегающими как у напуганного зверька глазками, на дурном русском советовал моей жене: «А ты повесь крест над кроватью, испанка тут же согласится». Жена соглашается, сегодня она удивительно похожа на тридцатилетнюю ксилофонистку из Кишинева, с которой Нафтали (мой сосед спереди) всю дорогу ведет задушевные беседы. Поддаться в автобусе соблазнам мохнатой дремоты, разломать свое тело в неудобной позе — для меня это всегда означает при пробуждении лишь в одну сторону поворачивающуюся шею и тщетные попытки отыскать большим пальцем у подножья затылка болевую точку — чтобы надавить на нее хорошенько. Проехали какой-то городок. Мы его уже сегодня проезжали, когда ехали… а ведь я не знаю, где сегодня трубил, — короче, в ту сторону, куда моя голова сейчас как раз не поворачивается.
— Иерихон, значит, скоро будем дома. — Радиостанция Шимона Хаита возобновила свою работу. — Это как ехать из Латруна. Я проверял по счетчику. Знаете, где Латрун? Там живут монахи-молчуны. Годами не разговаривают. Ужас. Я у них вино покупаю. Моя жена марсалу любит. И сын тоже. Вы монастырскую марсалу не пили?
В Иерусалим мы въехали глубокой ночью. Горели огни. Вид освещенного города представлял собой волнующее зрелище. Уличные фонари выглядели праздничной иллюминацией. Радиостанция «Голос Шимона», подумав, объявила, что не иначе как вступило в силу соглашение о перемирии, — и затем умолкла. Что ж, его сын был по ту сторону.
Не-тронь-меня
Достойно закончить — вот задача, стоящая сейчас перед автором. Не быть подобным гостю, который уже встал из-за стола, уже простился — и застрял в дверях, не имея сил одним движением разрушить то, что возводилось на протяжении целого вечера. Но и оказаться невежей, сделавшим свое дело, вскочившим и убежавшим, — нихт гут. Для этого надо сочинить — или за недостатком фантазии изложить — событие, которое, будучи не столь значительно, с одной стороны, никак не смогло бы нарушить баланс в повествовании, сместить центр тяжести, а с другой — обладало бы достаточной законченностью, так, чтобы ее хватило и на самый эпизод и еще с лихвой осталось бы для общего закругления. Итак, коротенькая история, правдивая или вымышленная — это на усмотрение читателя. Мой читатель? Один по миру я брожу, и мой сурок со мной.
— Сусанна! Сусанна! Ты будешь добавлять в морковку мед? Или заправишь мукой? (Загадал: если мед — очередная байка, если мука — наиправдивейший случай из жизни). — Сусанночка!
Дражайший голос из кухни:
— Ты не очень рассердишься… (морковка подгорела? кастрюля распаялась? газ отключили за неуплату?), если у нас сегодня будут жареные бананы, как на Кубе. По Жориному рецепту. А морковку завтра приготовлю?
Уже сколько времени прошло с тех пор, как Жора в последний раз был у нас перед отъездом в Америку, — уже я успел отслужить год в ЦАХАЛе и демобилизоваться, уже банк ИДУД в лице двух своих эмиссаров караулил меня под окнами с целью выяснить, как же, собственно, обстоят дела с тем человеком, который отправился в Арцот-а-Брит заканчивать начатую еще в Брит-а-Моацот книгу о По и до сих пор не вернулся, но за которого я тем не менее поручился, уже я получил от Жоры послание, где он обещал вот-вот объявиться, и, наконец, уже неделю, как Жорина фотография лежит у меня под стеклом на письменном столе: самолет, который я должен был встречать, рухнул в воды Эгейского моря, унося в вечность сто семьдесят пассажиров и двух бандитов, — а Сусанна все еще не могла исчерпать всех кулинарных рецептов, которыми он ее снабдил в последний вечер. Я лично не помню решительно, как это было. Если довериться Сусанне, а в известных случаях это возможно, к тому времени я уже лежал на диване ничком, физиономией нависая над тазиком. Жора тоже вроде бы прикорнул, но, рассказывает Сусанна, вдруг появился в кухне с предложением продиктовать рецепты любимых блюд императора Монтесумы. На робкое «а не повременить ли до завтра», Жора обиделся, заявив, что, как честный офицер, он считает своим долгом сделать это сегодня. Иначе — война на почве кулинарной розни. Сусанне ничего не оставалось, как, вооружившись карандашом и бумагой, что-то записывать за Жорой «ну, с полчасика, наверное». У нас сохранился манускрипт, начинавший со слов: «Одобрено комиссией по соблюдению кошерности при главном рабануте. Иерусалим, 23-го дня, месяца кислева, лета 5374».
С Жорой мы познакомились еще в Ленинграде. Позвонил мой дядя, жулик республиканского значения, и сказал, что направил ко мне одного кота ученого — и, надо полагать, голодного. В назначенное время в квартиру вошел гофмановский кот, отощавший, ободранный и сильно близорукий, если судить по толщине стекол под бровями.