– Нинок, вставай!
Она склонилась над мужем и заново удивилась перемене, которая произошла с ним за недолгое время, что она спала. У него сделалось лицо четырнадцатилетнего мальчика – детское, спокойное, светлое. Но дыхание было почти неслышимо.
– Алик. – Она тронула руками его голову, шею. – Ну, Алик…
Отзывчивость его была всегда просто сверхъестественной. Он отзывался на ее зов мгновенно и с любого расстояния. Он звонил ей по телефону из другого города именно в ту минуту, когда она его мысленно об этом просила, когда он бывал ей нужен. Но теперь он был безответен – как никогда.
– Фима, что это? Что с ним?
Фима обнял ее за тощие плечи:
– Умирает.
И она поняла, что это правда.
Ее прозрачные глаза ожили, она вся подобралась и неожиданно твердо сказала Фиме:
– Выйди и пока сюда не заходи.
Фима, ни слова не говоря, вышел.
15
Люда нерешительно ткнулась в спальню.
– Все выйдите, все, все! – Нинкин жест был величественный и даже театральный.
Джойка, сидевшая в уголке, уперев подбородок в колени, изумилась:
– Нина, я пришла за ним сидеть.
– Я говорю – все убирайтесь!
Джойка вспыхнула, затряслась, подскочила к лифту. Люда растерянно стояла посреди мастерской… Натянув одеяло на голову, похрапывал уснувший гость. А Нинка метнулась в кухню, вытащила из каких-то глубин белую фаянсовую супницу.
На мгновение предстал тот чудесный день, когда они приехали в Вашингтон, переночевали у Славки Крейна, веселого басиста, переквалифицировавшегося в грустного программиста, как позавтракали в маленьком ресторанчике в Александрии, возле скверика. Пенсионеры играли на улице чудовищно плохую, но совершенно бесплатную музыку, а потом Крейн повез их на барахолку. День был такой веселый, что решили купить что-нибудь прекрасное, но за полтинник. Денег, правда, было очень мало. И тут к ним пристал седой красивый негр с изуродованной рукой, и они купили у него английскую супницу времен Бостонского чаепития, а потом весь день таскали с собой эту большую и неудобную вещь, которая никак не влезала в сумку, а Крейн со своей машиной поехал кого-то встречать или провожать.
“Так вот зачем мы ее тогда купили”, – догадалась Нинка, наливая в нее воду.
Она вся распрямилась, ростом стала еще выше, торжественно пронесла супницу в спальню, держа ее высоко, на уровне лица, и прижимаясь к бортику губами.
“Совсем, совсем сумасшедшая, что с ней будет”, – сморщился Фима.
Она уже забыла, что всех выгнала.
Супницу она осторожно поставила на красную табуретку. Вытащила из комода три свечи, зажгла их, оплавила снизу и прилепила к фаянсовому бортику. Всё получалось у нее с первого раза, без труда, нужные вещи как будто выходили ей навстречу.
Она сняла со стены бумажную иконку и улыбнулась, вспомнив, какой странный человек оставил ее здесь. Тогда у них в доме жил один из многочисленных бездомных эмигрантов. Нинка была равнодушна к постояльцам и обычно почти их не замечала, а как раз того просила поскорее выставить, но Алик говорил:
– Нинка, молчи. Мы слишком хорошо живем.
А тот парень был чокнутый, не мылся, носил что-то вроде вериг на теле, Америку ненавидел и говорил, что ни за что бы сюда не поехал, но у него было видение, что Христос сейчас в Америке и он должен Его разыскать. И он искал, гоняя по Центральному парку с утра до вечера. А потом его кто-то надоумил, и он отправился в Калифорнию, к другому такому же, но к американцу – не то Серафим, не то Севастьян, – тоже, говорят, был сумасшедший, еще и монах…
Иконку Нина поставила, уперев ее в суповую миску, и задумалась на мгновенье. Какая-то мысль ее тревожила… об имени… Имя у него было совершенно невозможное – в честь покойного деда родители записали его Абрамом. А звали всегда Аликом и, пока родители не разошлись, всегда спорили, кому это пришло в голову – назвать ребенка столь нелепо и провокационно. Так или иначе, даже не все близкие друзья знали его настоящее имя, тем более что, получая американские документы, он записался Аликом…
Человек, которому носить вообще какое бы то ни было имя оставалось совсем недолго, изредка судорожно всхрапывал.
Нинка кинулась искать церковный календарь, сунула наугад руку в книжную полку и за кривой стопкой кое-как лежащих книг сразу же нашла старый календарь. Под двадцать пятым августа стояло: мчч. Фотия и Аникиты, Памфила и Капитона; сщмч. Александра… Опять всё было правильно. Имя годилось. Всё шло ей навстречу. Она улыбалась.
– Алик, – позвала она мужа. – Не сердись и не обижайся: я тебя крещу.
Она сняла с длинной шеи золотой крест – бабушки, терской казачки. Ей про всё объяснила Марья Игнатьевна: любой христианин может крестить, если человек умирает. Хоть крестом золотым, хоть спичками, крестиком связанными. Хоть водой, хоть песком. Теперь только надо было сказать простые слова, которые она помнила. Она перекрестилась, опустила крест в воду и хриплым голосом произнесла:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа…
Она начертила крест в воде, окунула в супницу руку, набрала в горсть воды и, стряхнув ее на голову мужу, закончила:
– …крещается раб Божий Алик.
Она даже не заметила, что такое подходящее имя – Александр – вылетело у нее из головы в решающую минуту.
Дальше она не знала, что ей делать. С крестом в руке она села возле Алика, провела пальцами, размазывая крещальную воду по лицу, по груди. Одна из свечей прогнулась и, пренебрегая законом физики, упала не наружу, а внутрь ставшего священным сосуда. Зашипела и погасла. Потом Нина надела свой крест ему на шею.
– Алик, Алик, – позвала она его.
Он не отозвался, только вздохнул с горловым храпом и снова затих.
– Фима! – крикнула она. Фима вошел.
– Ты посмотри, что я сделала, – я его крестила.
Фима повел себя профессионально:
– Ну, крестила и крестила. Хуже не будет.
Оживление и чудесное чувство уверенности, что всё она делает правильно, вдруг покинуло Нину. Она отодвинула табурет в угол, легла рядом с Аликом и понесла какую-то околесицу, в которую Фима не вслушивался.
Приоткрылась дверь, вошел Киплинг – тихая собака, которая третьи сутки лежала у двери и ждала свою хозяйку. Киплинг положил голову на тахту.
“Надо его вывести”, – сообразил Фима. Было уже пора собираться на работу. Джойка, обидевшись, ушла. Уехала среди ночи и Люда. Фима разбудил спящего – им оказался Шмуль, а не Либин, как Фима предполагал, и это было очень кстати, потому что Шмулю торопиться было некуда, он всю свою американскую жизнь, лет десять, сидел на пособии. Фима растолкал его, дал на крайний случай инструкцию и свой рабочий телефон. Теперь оставалось вывести Киплинга – он стоял смирно возле двери и помахивал хвостом – и ехать на работу.