– У меня характер такой, – улыбался Мокашов, – собачий. Я обычно вдогонку бегу, в хвост уходящему.
– Ты меня не рассмеивай. Я думала, думала. Поутру встала, чувствую – не могу и плачу. Реву с утра. Никуда не поехала.
Он смотрел на неё с нежностью. “ Леночка удивительная… Осталось что-то в ней от подростка. Он вспомнил недавний сон. Нежная Леночка ведёт его за руку по краю обрыва, нежно и робко. Так в детстве водили, бережно ведёт.
– Пошли. Так не годится, и так здесь хватает сырости, – он потянул её за руку.
– А ваши?
– Уехали, – покривив губы, ответила она.
– Ну, и ладно. Идём купаться. Вода к воде.
Они купались и грелись на камнях. Вода была холодной. Она учила:
– За выступом – яма и с берега можно прыгать в водопад.
– Русалка.
Они сидели у самой воды в каменной нише, и их не было видно ни сбоку, ни с моста. Он очень внимательно посмотрел на неё. Она это почувствовала.
– Ныряй, – сказала она. – Отсюда можно.
Он стал на камни по щиколотку в воде. Вокруг бурлило и клокотало. Он плоско прыгнул в кипящую воду и сразу начал руками молотить. Его отчаянно понесло, но он с удивлением заметил, что может приблизиться к порогу. Он думал, как вылезает на камни среди беснующейся воды, влезет на уступ и закричит что-нибудь дикое, всё заглушит вода.
Но в этот момент лавина обрушилась сверху на него, и он, не успев ни подумать, ни вскрикнуть, ни рукой пошевелить, ушел с водяной струей на глубину. И снова, как пробка, проделав порядочный путь, был выброшен на середину заводи, не успев испугаться. Потом он вылез на камни, взглянул на воду, и эта зеленая, темнеющая в глубине масса заставила его содрогнуться.
Они гуляли, и он спрашивал:
– Умыла Левковича? Ведь он великий, чуть ли не академик.
– Кот учёный.
– Еврей?
– Можно подумать, что у тебя есть знакомые академики – не евреи…А что ты Наташке крутил о греческой истории?
– Профиль у неё греческий. Как в учебнике истории.
– Нас в старших классах работать заставляли, для опыта. Наташка в милиции выдавала паспорта. Приходит один. Национальность, говорит, иудей. Наташка пишет – индей. Ей всё до фонаря. Вы что, в своём уме? – он её спрашивает, – Я говорю иудей, что значит, еврей. А Наташка (не портить же паспорт) пишет в паспорте: индейский еврей.
Они пошли через лес к питомнику. Он шёл следом, наблюдая и удивляясь её красивой ходьбе. Она шла впереди, изгибаясь в пояснице, и ни одна жилочка не дрогнула на её ровных, высоких ногах.
– Не смотри на меня, – говорила она, – я всегда спиной чувствую, когда смотрят.
Он рассмеялся: тоже мне телепат.
– Что? – обернулась она. – Признавайся, надо мной смеялся?
Переходя через мелкую речку по бревну, они попали в воду. Вода была холодной. Они долго смеялись, и подошли к питомнику с мокрыми ногами.
Их долго не хотели пускать. Хмурый егерь в фуражке с дубовыми листиками смотрел недоверчиво.
– Мы из "Спутника", – объяснил Мокашов.
– Из какого "Спутника"?
Лицо у егеря было аскетическое тонкое, словно высохшее от страстей.
– Из журнала. Хотим про форель писать.
– О хулиганах нужно писать, что рыбу губят.
– О хулиганах тоже напишем.
Когда он в ворота стучал, Лена смотрела недоверчиво. Теперь же ходила следом и заговорщицки улыбалась.
Олень тянул губы за перегородкой. Во всем, в своей наивности и страхе, как она вскрикнула, когда олень ткнулся ей в руку: "Ой" – она напомнила ему маленькую девчонку. Но когда взглядывала со стороны, ему становилось неловко.
Они ходили за неразговорчивым гидом, и он нехотя, с акцентом, путая слова, давал короткие пояснения. Потом они вдруг остались вдвоем. Она подошла, стала рядом, и он почувствовал, будто снова на бревне через быструю речку. Время тянулось театральной паузой.
– Смотри, рыбы остановились и смотрят.
– Отчего?
– Ты красивая.
– Ты это сейчас решил?
Он молчал, и она подстреленно спросила:
– Ты думаешь, они понимают, рыбы?
– Думаю, понимают, – серьезно ответил он.
Голова его кружилась. Леночка целовала его… Рабыни…Гурии – черноокие. Светловолосые валькирии… Нам нужно одиннадцать женщин… О чём это он? Нет, нам ничего не нужно… Нет, нужно, и очень, очень. Больше всего…
И тут что-то большое и грустное опустилось на его, подняло, повертело и поставило на ноги. И когда это кончилось, всё вокруг уже было иным.
Она спросила, и он невпопад ответил. Она была теперь очень близко, но это ничего не значило. И было печально смотреть на её лицо, на слезинки из глаз.
– Я было поверила, – сказала она. – Но всё достаемся толстым коровам.
Он не понял.
– Ты же сейчас меня Ингой назвал.
Обратно они возвращались молча.
– Молчишь, как рыба.
– Все мы – рыбы, пожалуй, – заставлял себя говорить Мокашов. – Каждая по-своему. Больше молчим, а заговорим, не понять.
– Не надо.
– Характер такой… От рыб и бродячих собак. Молчим, как рыбы, и поступаем так же.
– Когда мы шли сюда, я ещё верила, и мне было хорошо.
Последнее время Инга жила, как во сне. Жизнь её стала иллюзорной и питалась воображением.
Она вернулась из Москвы виноватой и напуганной. Она, конечно, понимала, что ничего особенного не произошло. Нет, всё же произошло, какое-то изменение, которое она не могла не чувствовать, а потому, наверное, заметное и другим. В Краснограде она боялась встречи с Мокашовым, и когда им действительно пришлось встретиться, она всего лишь холодно кивнула.
Мысли и чувства её тогда были сумбурны и противоречивы, а поступки не всегда было просто объяснить. То она с удвоенным вниманием начинала относиться к мужу, ожидать его, выполнять его случайные просьбы с таким усердием, точно был он ребенок или больной. То, наоборот, посвящала себя полностью Димке, и, когда он уехал в пионерлагерь на лето, стала ненормально скучать и волноваться. Но в душе её, говоря казенным языком, происходила инвентаризация, переоценка обычных мыслей и чувств.
По утрам она просыпалась от самолетного гуда. Самолету, взлетавшему с городского аэродрома, необходим был круг для набора высоты. Ему удобно было делать круг над территорией завода, но это категорически запрещалось, и приходилось кружить над дачным поселком, набирая высоту, и от этого Инга просыпалась рано, лежала и думала о своём.