Антидекамерон | Страница: 46

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Минут через десять хлопнула за ним дверь, выбрался я на свет божий. Федулова возвращается, смотрит на меня. Вся прямо полыхает, не понять только: оттого, что стыдно ей, или после их любовных утех. Она молчит – и я молчу, понятия не имею, что сейчас мне сказать и надо ли вообще что-то говорить. Она одним словом обошлась:

– Останешься?

А я двумя:

– Нет, пойду.

Ничего она больше не сказала, отправилась дверь мне открывать. С тем и ушел…


Лукьянов картинно вздохнул, покачал головой, якобы сокрушаясь по поводу греховности рода человеческого. Добавил:

– Во вторник, естественно, я к ним уже не пошел. И вообще больше мы с ней не виделись, она недели через три уволилась. Алик, он каким-то образом раньше всех обо всем узнавал, говорил, что не сама ушла, а шеф ее выпер, прознав о ее шашнях с каким-то молодым поэтом. Давно подозревал он ее, попалась наконец. Алику не всегда верить можно было, но, похоже, слух этот был не лишен оснований.

– Значит, так и не напечатала она ваши вирши? – поддел его Кручинин. – Зря старались?

– Не успел я постараться, – будто бы засмущавшись, потупил глаза Лукьянов. – Да и, уж не сочтите за нескромность, не велика была беда, талант, не зря же говорят, все равно пробьется…

11

– Обязательно пробьется, – иронично хмыкнул Кручинин. – Правда, поговорка эта звучит несколько иначе. Боже упаси, – сделал невинное лицо, – я никого из присутствующих здесь не имею в виду. Есть вообще много хороших поговорок, на все случаи жизни. Например, «делу время, а потехе час», или «на всякого мудреца довольно простоты». Последняя, между прочим, к нашему визиту сюда прямое отношение имеет. Один такой мудрец тут есть. Я бы даже сказал, что перемудрил он. Вот ему бы побольше простоты явно не помешало бы.

– Это как посмотреть, – счел нужным заступиться за Хазина Дегтярев, понял, в кого метит Кручинин. – Больше того, мне почему-то кажется, что вы, Василий Максимович, могли поступить в подобной ситуации так же. Не всегда же солдату грудью прикрывать командира, случается и наоборот, и нередко.

– Готов согласиться, если речь идет лишь о жизни самого командира, – парировал Кручинин, – не касается других жизней. К тому же силы и возможности свои умному человеку положено сознавать.

– Я думал, полемика о моих действиях и умственных способностях осталась уже позади, – вмешался Хазин, – и все это найдет отражение в акте. А относительно моей мудрости или не мудрости позвольте уж мне самому судить, это в компетенцию моего безгрешного руководства не входит.

Вот уж характер! – подосадовал Дегтярев. – Ну к чему сейчас на рожон лезть, против себя следователей восстанавливать? Кручинин мужик не вздорный, с ним обойдется, но Корытко мимо ушей не пропустит. Наверняка хазинские филиппики в адрес безгрешного руководства отнесет на свой счет, мало Борьке проблем. Глянул на помрачневшего Степана Богдановича, убедился, что опасения не беспочвенны.

С Борькой Хазиным Дегтярев когда-то учился на одном курсе, сдружился с ним еще в начале первого, когда ездили на неизбежную «картошку». Привлек его Хазин тем, что хорошо начитан был, не жлоб, с юмором у него все в порядке. И чем дальше узнавал, тем больше нравился ему Хазин, хоть и пикировался с ним чуть ли не по каждому поводу. Спорщик Борька был отчаянный и свою точку зрения отстаивал до последнего. Ладить с ним, тем не менее, особого труда не составляло, характер у него при всем его упрямстве был не вздорный. Если бы не один его пунктик, тут он становился неуправляемым. Отец у Хазина был еврей, и Борька считал это знаковой отметиной своей жизни, комплексовал. Любые антисемитские намеки, порой даже беззлобные еврейские анекдоты воспринимал как личные оскорбления. Просто сдвинут был на этом. В шестнадцать лет, получая паспорт, взял национальность отца, чтобы не подумали, что стыдится он, прячется. И это при том, что отец настоятельно советовал ему записаться по маме русским, не усложнять себе жизнь. При каждом удобном и неудобном случае Борька считал необходимым отметить, какая у него половина крови. Такое нередко бывает с полукровками, равно как и то, что они же бывают ярыми антисемитами. Рассказывал он, что в детстве, да и не в детстве тоже, сразу лез в драку, если только почудилось ему, что насмехаются над ним. Хотя, сомнительно, чтобы много находилось охотников связываться с ним, – парнем он был рослым и крепким, к тому же разряд имел по боксу.

Парадокс же заключался в том, что человека более славянской внешности трудно было сыскать – светловолосый, светлоглазый, с безупречным носом. А с теми же анекдотами вообще чехарда какая-то получалась. Никто не принимал его за еврея, да и фамилия у него была нейтральная, поэтому позволяли себе некоторые, не подозревавшие о Борькиной принадлежности, ядовитые шуточки, от которых воздержались бы, зная, что рядом находится еврей. В колхозе же на первом курсе он так отметелил одного словоблуда, оказавшегося на Борькину беду партийным деятелем, что едва не вылетел из института, отделался комсомольским строгачом. Сейчас разгоравшийся спор никакой национальной окраски не имел, однако Дегтярев, увидевший, что Хазин заводится, счел за лучшее увести разговор в сторону, пошутил, чтобы разрядить обстановку:

– Борис Семенович, похоже, пытается избежать опустевшего кресла, увлечь нас в непроходимые полемические дебри. Не выйдет, гражданин Хазин, мы не поддадимся на ваши происки!

– Ничего я не избегаю, – пожал плечами Хазин. – Все так все. И не я, кстати, эти разборки сейчас затеял.

– Тогда мы – воплощенное внимание, – нарочито беспечно продолжил Дегтярев. – Сгораем от любопытства.

Ему и в самом деле любопытно было, о чем расскажет Борька. Дружили почти сорок лет, были друг с другом откровенны. И что-то не мог Дегтярев припомнить о каком-нибудь любовном проколе в Борькиной жизни, даже в его холостую бытность. Семьянином Борька был примерным, но не безгрешным – о нескольких хазинских интрижках Дегтярев знал. Смотрел, как тот неторопливо усаживается в нагретое уже кресло, тоже закуривает.

– Василий Максимович, – начал Хазин, – затеявший весь этот «Антидекамерон», призывал сознаваться в любовных неудачах, которые неизбежны у каждого мужчины. Иными словами – набраться смелости рассказать о том, как по какой-либо причине ему не удалось продемонстрировать свои мужские возможности. Но по настоящему счету Василий Максимович желаемого не достиг. Лишь он один героически поведал о том, что просто не смог, хотя и очень хотелось, физически, скажем так, полюбить тетю Шуру. Ну, с натяжкой Лев Михайлович. Все остальные говорили о том, что, конечно же, могли бы, если бы не помешали какие-то обстоятельства, не дали они усомниться в своих мужских способностях. Я даже, зная о принципиальности Кручинина, ждал, что он обратит на это внимание, не совсем честная игра получилась. Впрочем, что не обратил, делает ему честь, нельзя же заставить человека, если тот сам не хочет. К тому же, оригинальная придумка могла вообще заглохнуть, и он с Дегтяревым действительно оказались бы в двусмысленном положении. Прав он и в том, что у каждого, если покопаться, найдется нечто такое, о чем мужчинам откровенничать не желательно. Особенно в зрелые годы, когда возможности уже не те. А мы тут все, кроме Толика и Сережи Лукьянова, люди уже немолодые, о женщинах, разумеется, речь сейчас не идет. Да и обстоятельства эти бывают разные, а человек, увы, не запрограммирован на безотказную сексуальную жизнь. Как в том кавказском тосте – чтобы наши желания совпадали с нашими возможностями.