– Отдай ей.
Марлоу чуть не скакнула к Норе и выхватила бутылку. Открутила крышку, шевеля пальцами ловчее крупье на блек-джеке в Вегасе, и принялась хлестать. Я такую жажду встречал только в рекламе «Маунтин Дью». Из-под длинного рукава выскользнули белые кисти-пауки – об стекло звякнул металл. Марлоу носила всего одно украшение – кольцо с крупной черной жемчужиной.
Якобы то самое, что ей на прощание подарил бывший жених Принц. В свое время я проверял детали Бекмановой истории, и все равно вздрогнул, здесь и сейчас воочию узрев эту улику, этот символ разбитого сердца.
Марлоу оторвала бутылку ото рта, глотнула воздуху и вытерла губы. Устроилась поудобнее. Спокойная, на вид поразительно здравая, а бутылку прижимала к себе, точно дитя в пеленках баюкала.
– Так вы хотите знать про Кордову, голубчики? – тихо осведомилась Марлоу.
– Да, – сказала Нора.
– Вы уверены? Порой знание пожирает заживо.
– Мы рискнем, – сказал я и сел в кресло напротив.
Судя по всему, моим ответом она осталась весьма довольна – она готовилась, настраивалась.
Заговорила она минуты через две, и низкий голос ее, прежде усеянный камнями и изрытый колдобинами, вдруг покрылся гладким асфальтом и проворно запетлял в темноте.
– Что вы знаете о «Гребне»? – прошептала она.
86
– Легендарное поместье Кордовы, – сказал я. – К северу от озера Лоуз, в глухих лесах.
– А вы знаете, что его построили там, где некогда вырезали могавков?
– Не знал.
Она возбужденно облизнулась.
– Убили шестьдесят восемь женщин и детей, тела побросали в яму на холме и запалили. Вот на этом самом месте фундамент и заложили. Стэнни, естественно, не знал, когда покупал. Говорил мне, что ему было известно одно: в поместье жила пара, какой-то британский лорд и его безмозглая жена, и они разорились. Однако Стэнни не сообщили, что жена в этом поместье лишилась мозгов окончательно. Продали поместье, вернулись в Англию, и лорду ничего не оставалось, кроме как сдать чокнутую женушку в дурдом. Спустя несколько дней она пырнула врача ножницами в ухо. Ее перевели в Бродмур, в больницу для невменяемых преступников. Вскоре лорд скоропостижно помер от инфаркта. И, как говорится, смена закончена, всем спасибо.
Кордову она нежно называла Стэнни.
Марлоу опять от души приложилась к бутылке. Каждым глотком она словно реанимировала себя, медленно возвращала к жизни. Даже костлявость ее слегка округлялась – Марлоу себя заполняла.
– Мой Стэнни, – продолжала она, откашлявшись, – ни о чем таком не имея понятия, с прелестной женой и новорожденным сыном сразу переехал в чудесный особняк. Я, если вы не заметили, старая циничная сволочь. Я ни во что не верю. Религия? Это для людей, которым подавай вечную страховку. Смерть? Одно большое ничто. Любовь? Выброс дофамина в мозг, и когда запас израсходован, остается одно презрение. Но этих двух простых фактов, убийства и безумия, даже мне хватило бы, чтоб туда не соваться.
Она еще глотнула, рукавом отерла рот.
– Стэнни рассказывал, как в первый же день, едва уехали грузчики, жена ушла подремать наверх, а он отправился гулять. Он всегда подолгу один гулял в лесу, если искал идеи для фильма. И ему как раз требовалась идея. Только что вышел «Где-то в пустой комнате». Фильм прекрасный до боли в сердце. Всем жуть как хотелось знать, что он придумает дальше.
Костлявые руки выползли из рукавов, пальцы поковыряли белую этикетку на бутылке.
– Гулял он с час, на одну тропинку свернул, на другую, забрел в чащу и на ветке увидел красную веревку, всю в узлах. Одинокую красную бечевку. Понимаете, что это значит?
Нора помотала головой. Марлоу ответила кивком и взмахом руки.
– Он ее отвязал – подумаешь, веревочка, – пошел дальше, и тропа вывела его на круглую поляну над бурной рекой. На поляне ничего не росло. И ни упавшего листика, ни шишечки, ни прутика. Только земля, правильным – нечеловечески правильным – кругом. За окружностью он нашел на земле пластиковый лист, а на нем буквы наоборот, слов не разобрать. К деревянной доске за ноги гвоздями прибита голая безголовая кукла, запястья у нее тоже связаны красной бечевкой. Стэнни решил, местные шутники захаживали. Собрал весь этот мусор, выбросил. Но когда зашел на ту же поляну спустя три недели, на земле были черные обугленные круги – явно что-то жгли. И, по запаху судя, недавно. Он пожаловался в полицию. Там составили рапорт, обещали патрулировать окрестности и всем местным сообщить, что в доме теперь живут люди. Стэнни по периметру поместья расставил таблички – мол, не входить. Прошел месяц, и они с женой среди ночи проснулись от пронзительных криков. Не поняли даже, человек кричит или зверь. Утром Стэнни пришел на поляну. В центре правильного круга стоял алтарь, а на нем новорожденный олененок – глаза вырваны, рот зашит. На пятнистом теле ножом вырезаны странные символы. Стэнни озверел. Опять обратился в полицию. Там опять составили рапорт. Но вот какая штука. Они так на него смотрели и так переглядывались, что Стэнни сообразил: они не просто знают, кто все это учиняет, они сами причастны. Они и неведомо сколько других местных жителей творят в его поместье садистские ритуалы. Зря, конечно, он удивлялся. Он ведь жил среди захолустных психов, малахольной белой швали, дегенератов, прямо как в «Избавлении» [89] .
Она лукаво ухмыльнулась, блестя глазами.
– Короче, все понятно. И понятно, что думала дражайшая женушка Джиневра, отпрыск блестящего миланского рода, об этих дремучих язычниках. Умолила Стэнни поставить ограду, чтоб отвадить дикарей. Он поставил. Двадцатифутовый забор под напряжением, стоил целое состояние. Одна беда – Стэнни не столько отвадил местных снаружи, сколько забаррикадировался с семейством внутри.
Она подержала паузу и заговорила снова:
– Уж не знаю, как вышло, что он начал экспериментировать. Об этом он не рассказывал. Стэнни не боялся неведомого. Ни во вселенной. Ни в нас самих. Тут он был как рыба в воде. На подводных лодках туда спускался. В самые пучины, в темные расселины, в ил человеческих желаний и страстей, в уродливое подсознание. Не угадаешь, когда он вернется, если вернется. Работая над очередным проектом, он исчезал. Дышал работой. Сутками напролет писал по ночам, уставал так, что потом спал по две недели, как чудище в анабиозе. Жить с ним – кошмар. Я-то, как вы понимаете, познала это лично и вблизи.
Явно гордясь этим заявлением, она глотнула бурбона, и по подбородку скатилась капля.
– Как и многие гении, – продолжала она, отерев рот, – Стэнни был ненасытен. Это беда. Он ненасытно жил. Ненасытно познавал. И пожирал. И трахался. И понимал, отчего люди поступают так, как поступают. Он никогда не судил, понимаете? Для него не существовало ничего категорически дурного. Все – человеческое, а значит, достойно изучения, рассмотрения со всех сторон.