– Не прогадал, морэ! – хлопали по спине Кузьму цыгане. – Золотую взял! С такой бабой не пропадешь! Эх, какая красота – и ему одному! И где правда на свете, чявалэ?
Кузьма смущенно улыбался, молчал. Он сам до сих пор не мог понять, за какие заслуги перед Богом на него свалилось такое счастье. Они жили с Данкой вместе пятый месяц, вместе работали в ресторане, каждый вечер Кузьма стоял за ее спиной с гитарой в руках, каждый раз перед тем, как лечь спать, Данка снимала с него сапоги, каждую ночь они укладывались в одну постель и засыпали вместе – а он никак не мог привыкнуть. Вот это все – его… Это темное, сумрачное лицо с острым подбородком, тонкими бровями, большими, черными, никогда не улыбающимися глазами, эти волосы – теплые, вьющиеся, мягкие, эти плечи, руки, грудь – все ему… За что? Кто он, Кузьма Лемехов? Император всероссийский? Генерал-губернатор? Князь, граф, купец первой гильдии? Может, на худой конец, талантливейший гитарист в Москве? Да нет, получше есть, вон хоть Митро или Петька Конаков… Так почему же? Ответа у него не находилось, и спросить было не у кого. Цыгане бы подняли на смех. Митро эта скороспелая женитьба не нравилась с самого начала. Варька… Вот Варька, пожалуй, могла бы рассказать что-то. Кузьма замечал, как они с Данкой иногда вполголоса разговаривают и моментально замолкают, стоит кому-либо приблизиться. Но Варька упорно молчала, а допытываться самому Кузьме было стыдно. Не сознаешься же, что за всю зиму они с женой хорошо если десять слов сказали друг другу. Данка вообще была молчаливой и иногда могла целый вечер просидеть среди цыган, не проронив ни слова, даже на вопросы отвечая коротко, а иногда не отвечая вовсе – если спрашивал кто-то из молодых. Первое время Данку старались растормошить. Все интересовались, откуда взялось такое чудо, в каком таборе она кочевала, за кем была замужем и почему ее родня не приехала даже посмотреть, как ей живется на новом месте. Но новая солистка упрямо отмалчивалась, а Яков Васильев однажды подозвал к себе Варьку, проговорил с ней за закрытыми дверями полчаса и после этого велел цыганкам:
– Вы от Данки отвяжитесь. Здоровее будете.
Понемногу цыганам надоело донимать «подколесную» вопросами, и от нее отстали. Кузьма же прекратил это бессмысленное занятие раньше всех – после того как однажды ночью на свой осторожный вопрос о жениной родне услышал мрачное:
– Тебе на что?
– Как «на что»? – опешил он. – Не чужие ведь. Просто так, чтоб знать…
– Много будешь знать – плохо будешь спать. Спи, кстати, давай, ночь-полночь… – Данка повернулась к нему спиной и натянула на плечи одеяло.
Кузьма растерялся. Чувствуя, что происходит что-то совсем не вяжущееся с семейной жизнью, понимая, что нельзя это так оставлять, он, тем не менее, не знал, как себя вести. Взрослые цыгане, давшие ему множество полезных рекомендаций по части воспитания жены сразу же после свадьбы, советовали:
– Как начнет кочевряжиться – сейчас бей! Сразу же! Не сильно, боже упаси, меток не оставляй, но – чтоб характер почуяла! Баба – она всегда дура, ей понимание надо иметь! Сразу в шоры не возьмешь – потом всю жизнь мучиться будешь!
Кузьма кивал, полностью со всем соглашаясь, но про себя точно знал: ударить Данку он не сможет. Ни с глазу на глаз, ни тем более на людях. Во-первых, он еще ни разу не бил женщин. Во-вторых, у него не было никакой уверенности, что Данка не даст сдачи. Стоило один раз поглядеть в ее сумрачные ведьмины глаза и становилось ясно: эта цыганка не боится ничего. Ни мужниных кулаков, ни людского осуждения, ни даже того, что вылетит из хора – а именно этого до смерти боялась вся поющая Живодерка. Впрочем, держалась Данка до сих пор безупречно, как подобает замужней цыганке. На людях всегда стояла за спиной Кузьмы, не вмешивалась в разговоры; если в дом Макарьевны приходили цыгане, ловко и быстро собирала на стол, обслуживала мужчин, сама оставалась в стороне. Если ее просили спеть или сплясать, делала это беспрекословно. По вечерам исправно стягивала с Кузьмы сапоги, в постели не топорщилась, а по утрам вскакивала с первыми лучами, даже если легла под утро, и шла на кухню. Если Кузьма дарил ей что-то – а дарил он много, надеясь хотя бы этим вырвать у жены улыбку или теплый взгляд, – Данка сдержанно благодарила и складывала подаренное в сундук. Упрекнуть ее было не в чем, но иногда Кузьма, глядя на жену, чувствовал ничем не объяснимый страх. И понять, откуда берется этот холод на спине, он не мог.
Больше всего ему нужен был разговор с Митро. Но тот ни слова не сказал даже тогда, когда остальные цыгане дружным хором давали Кузьме ценные советы. А сам Кузьма приставать к дядьке не решался, опасаясь услышать вполне справедливое: «Раньше надо было спрашивать, а не жениться башку очертя!» Может, Митро рассуждал и правильно. Но, вспоминая тот день, когда он увидел Данку сидящей на каменной «бабе» и распевающей «Валенки», Кузьма понимал: даже знай он тогда, что вот так это повернется, все равно женился бы на ней. А если бы не женился – проклинал бы себя до конца дней. Наверное, подождать надо, уговаривал Кузьма сам себя. Кто знает, почему она такая? Может, с мужем плохо жила или свекровь злая была, может, мать с отцом выдали не за того… Пусть время пройдет, пусть она обвыкнется, отмерзнет, разговаривать научится. А он подождет. Не завтра, слава богу, помирать.
Данка об этих умозаключениях супруга не знала, да они ее и не интересовали. Она вообще редко думала о муже и очень долго, просыпаясь по утрам, не могла сразу вспомнить, что она делает в этом доме, в этой постели, и что за молодой цыган спит рядом. Иногда, когда Кузьма расталкивал Данку во время ее страшных снов, которые приходили почти каждую ночь, она непонимающе таращилась на него круглыми от ужаса глазами, в которых еще стояла пустая затуманенная дорога и капли крови, падающие в пыль, и срывающимся шепотом спрашивала:
– Дэвла, ты кто?!
– Я Кузьма, – напоминал он. – Что случилось, ты так кричала… Весь дом, верно, проснулся…
– Ничего, заснете снова… – Данка падала лицом в подушку и не отвечала больше ни на какие вопросы.
Варька как-то раз, когда они остались в доме одни и затеяли варить щи, снова спросила ее:
– Ну зачем тебе это дите неразумное понадобилось?
– Ты о ком? – прикинулась непонимающей Данка.
Варька не ответила, но через минуту продолжила:
– Ты ведь красивая, сама знаешь. Таланная, вон на тебя уже вся Москва ездит. Если бы захотела – за любого бы выскочила. А тут… Связался черт с младенцем.
– Кто черт-то? – сквозь зубы спросила Данка, чувствуя, что от ненависти сводит скулы. – И что ты так за него волнуешься? Может, самой нужен?! Так бери, бери, родная, мне не жалко! Вытирай ему сопли, младенцу этому!
– У, дура ты какая, – спокойно сказала Варька, продолжая мерно шинковать на широкой доске капусту.
Но Данку уже было не остановить: она уткнула кулаки в бока и начала кричать на весь дом – бешено, захлебываясь, скаля зубы, путая русские и цыганские слова:
– Тебе хорошо, конечно! Ты – честная! Порядочная! Про тебя никто слова дурного не скажет! Живешь тут ни при ком, ни при муже, ни при брате, и никому никакого дела, будто и надо так! И правильно! Кому ты нужна – со своими зубами щучьими! Знаешь, что я тебе скажу?! Если бы Мотька тогда не из-под меня, а из-под тебя чистую рубашку вытащил – он бы тебе поверил! Чего бы ты там ни наврала, что бы ни набрехала, – поверил бы! Да еще сам себе бы руку разрезал и своей кровью простынь бы испачкал, чтобы цыгане заткнулись! Ему бы и в голову не взбрело, что на тебя – на тебя, крокодилицу! – до свадьбы кто-то польститься смог! И не тычь мне, что он покойник, что про него плохо говорить нельзя! Распоследний сукин сын он, хоть и помер! И ты! И все вы, и Кузьма этот с вами вместе!