Кристина Хофленер | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вынув из кармана курительную трубку, он быстро набил ее и начал вовсю дымить. В его стремительных движениях Кристина сразу почувствовала хорошо знакомую ей озлобленность – хладнокровную, жестокую, язвительную, это было приятно и как-то роднило с ним. Нелли сердито отвернулась. В ней явно росла неприязнь к пришельцу, который бесцеремонно дымит в комнате и обращается с ее мужем как со школьником. Ее раздражала покорность мужа перед этим плохо одетым, ершистым и – она ощущала это инстинктивно – преисполненным бунтарского духа человеком, который будоражил их уютную заводь. Франц же, будто оглушенный, не отрываясь смотрел на своего товарища, добродушно и в то же время испуганно, и то и дело бормотал:

– Это ж надо! Нет, это ж надо! – Немного успокоившись, он снова задает все тот же вопрос: – Ну а дальше, что ты потом делал?

– Да всякое. Сначала решил подрабатывать, думал, хватит на оплату лекций, но оказалось, что едва хватало на пропитание. Да, милый Франц, банки, государственные учреждения и частные фирмы отнюдь не дожидались тех мужчин, которые прихватили две лишних зимы в Сибири, а потом вернулись на родину с покалеченной рукой. Повсюду: «Сожалею, сожалею», повсюду уже сидели другие – с толстыми задницами и здоровыми пальцами, повсюду я с моей «мелочью» оказывался в последнем ряду.

– Но… ведь у тебя есть право на пенсию по инвалидности, ты же нетрудоспособен или трудоспособен ограниченно, тебе же должны оказать помощь, ты имеешь на это право.

– Ты полагаешь? Впрочем, я тоже так думаю. И думаю, что государство до некоторой степени обязано помочь человеку, если тот потерял дом, виноградники, один палец и вычеркнул из жизни шесть лет. Но, мой милый, в Австрии все дорожки кривые. Я тоже не сомневался, что оснований у меня достаточно, пошел в инвалидное ведомство, сказал, где и когда служил, показал палец. Но не тут-то было: во-первых, надо представить справку о том, что увечье я получил на войне или же оно является следствием войны. А это не просто, поскольку война окончилась в восемнадцатом, а палец покалечили в двадцать первом в обстановке, когда составлять протокол было некому. Ну ладно, это еще полбеды. Но вот затем господа сделали великое открытие – да, Франц, сейчас ты обалдеешь, – оказывается, я вовсе не австрийский подданный. Согласно метрике, я родился в Меранском округе и подлежу его юрисдикции, а чтобы стать гражданином Австрии, мне следовало своевременно оптироваться.

– Так почему… почему же ты не оптировался?

– Черт возьми, ты задаешь мне тот же дурацкий вопрос, что и они. Будто в сибирских избах и бараках в девятнадцатом году вывешивали для нас австрийские газеты. В нашей таежной деревне мы, дорогой Франц, понятия не имели, отойдет ли Вена к Богемии или к Италии, да нам, честно говоря, было на это наплевать, нас интересовало только, как бы раздобыть кусок хлеба и избавиться от вшей. Да еще сходить в соседнюю деревню за коробком спичек или пригоршней табака – пять часов туда и обратно. Вот и оптируй там австрийское гражданство… В конце концов мне все-таки выдали бумажку, в которой значилось, что я «согласно статье шестьдесят пятой, равно как статьям семьдесят первой и семьдесят четвертой Сен-Жерменского мирного договора от десятого сентября тысяча девятьсот девятнадцатого года, предположительно являюсь австрийским гражданином». Готов уступить тебе эту бумажонку за пачку египетских сигарет, ибо во всех ведомствах мне не удалось выцарапать ни гроша.

Франц оживился. Ему сразу стало легче – он почувствовал, что теперь-то сумеет помочь.

– Ну, это я устрою, не сомневайся. Это мы провернем. Лично я могу засвидетельствовать твою военную службу, а депутаты – мои однопартийцы, – они уж найдут ход, и рекомендацию от магистрата ты получишь… Это мы провернем, будь уверен.

– Спасибо тебе, дружище! Но хлопотать я больше не стану, с меня хватит. Ты даже не представляешь, сколько я приволок всяких бумаг – военных, гражданских, от бургомистра, от итальянского посольства, справку об отсутствии средств к существованию и еще бог знает что. На гербовые марки и почтовые сборы потратил больше, чем выклянчил за целый год, набегался так, что пятки до сих пор горят. В государственной канцелярии был, в военном министерстве был, ходил и в полицию, и в магистрат, там нет ни единого кабинета, куда бы меня не отослали, ни одной лестницы, по которой бы я не протопал вверх и вниз, ни одной плевательницы, в которую бы не плюнул. Нет, мой милый, лучше подохнуть, чем еще раз таскаться по инстанциям.

Франц растерянно смотрит на приятеля, словно тот поймал его на вранье. Ему неловко за собственное благополучие, он чувствует себя чуть ли не виноватым.

– Да, но что же ты теперь делаешь? – спрашивает он, придвинувшись ближе к Фердинанду.

– Что придется. Пока работаю в Флоридсдорфе десятником на стройке, так – полуархитектор, полунадзиратель. Платят вполне сносно, будут держать, пока закончат строительство или же разорятся. А там что-нибудь найду, сейчас это меня не волнует. Но вот главное, о чем я тебе говорил тогда в Сибири, на нарах, о моей мечте стать архитектором, строить мосты, – на том поставлен крест. Время, которое там, за колючей проволокой, прошло впустую, теперь уже не наверстать. Дверь в институт закрыта, мне ее не отпереть, ключ выбила из рук война, он остался в сибирской грязи. И хватит об этом… Налей-ка мне лучше коньяку, пить и курить – единственное, чему мы научились на войне.

Франц послушно наливает рюмку. Руки его дрожат.

– Это ж надо, нет, это ж надо! Такой парень, умный, работящий, честный, и должен так мыкаться. Это ж истинный позор! Я готов был поклясться, что ты далеко пойдешь, уж если кто этого заслужил, так это ты. Иначе и быть не может. Должно же все в конце концов образоваться.

– Должно? Я тоже так думал, все пять лет, с тех пор как вернулся. Только «должно» – твердый орешек, не всем по зубам. В жизни ведь все выглядит немножко по-другому, чем мы учили в хрестоматии: «Будь верным и честным до гроба…» Мы не ящерицы, у которых обломленный хвост мигом отрастает. Когда отняли шесть лет жизни, Франц, шесть лучших лет – с девятнадцати до двадцати пяти – вырезали из живого тела, то становишься вроде калеки, даже если, как ты говоришь, удалось благополучно вернуться домой. Знаний у меня не больше, чем у любого юного ремесленника или беспутного гимназиста, – с такими знаниями я нанимаюсь на работу, а выгляжу на все сорок. Нет, в плохие времена мы родились на свет, и никакой врач тут не поможет, шесть лет молодости, вырванных живьем, – кто их возместит? Государство? Эта шайка воров и подлецов? Назови хоть одно среди ваших сорока министерств – юстиции, социального обеспечения, любое из ведомств мирных и военных дел, которое было бы за справедливость. Сначала они погнали нас под марш Радецкого и «Боже храни», а теперь трубят совсем другое. Да, милейший, когда твои дела дрянь, мир выглядит не очень-то розовым.

Франц сидит подавленный. Не замечая сердитых взглядов жены, он смущенно принимается оправдывать друга:

– Вот слушаю тебя и не узнаю… Эх, посмотрели бы вы, какой он был там, – добрее и талантливее его не было, единственный порядочный малый среди всего сброда. Помню, как Фердинанда привели к нам, худенький парнишка девятнадцати лет, другие на радостях чуть не плясали, что заваруха для них кончилась, только один он был бледный от злости, что его схватили при отступлении, вытащив прямо из вагона, не дали довоевать и погибнуть за отечество. В первый же вечер он, помнится, стал на колени и начал молиться, такого мы еще не видали… Да, на войну он попал прямо из рук пастора и матушки. Если кто-нибудь смеялся над императором или армией, он готов был вцепиться тому в горло. Вот таким он был, самый порядочный, еще верил во все, что писали в газетах и в приказах по полку… а теперь вот что говорит!