Была поздняя осень, но в лесах лишь кое-где лежали серые пятна ноздреватого снега; с насыпи, а тем более с рельсов снег испарился бесследно. Андрей, с алюминиевым шестом на плече, двинулся прямо на станцию, чтобы оттуда на ручной дрезине выехать в резервацию. Рельсы приведут его прямиком к пивной Никифора Тесковины.
На полпути дорогу перегораживал шлагбаум: здесь начиналась природоохранная территория. Полковник Жан Томойоага из караульной будки издали видел, что за человек приближается к закрытой зоне, и выходил к насыпи, если надо было поднять шлагбаум.
Андрей остановил дрезину и привязал ее к вилке шлагбаума — чтобы не скатилась по склону назад. Видя, что он не спешит, полковник достал из-под топчана шахматы. Сидя возле открытой двери, рядом с клетчатой рубахой, расстеленной на полу, они передвигали грубо вырезанные самодельные фигурки; если бы появился кто-нибудь посторонний, весь набор можно было одним движением собрать в узелок и спрятать. Полковник Жан Томойоага знал, что приятель его еще не бывал за ограждением, и предупредил: путь за шлагбаумом поднимается круто вверх, так что не вредно будет основательно смазать оси. Бидон с жиром и с широкой деревянной лопаточкой стоял возле караулки, под стрехой. Пока Андрей возился со смазкой, полковник разглядывал алюминиевый стержень. Вытаскивая одну за другой вставные детали, он на одной из них, в середине, обнаружил крупно выгравированное по алюминию имя покойного инспектора лесных угодий, полковника Пую Боркана.
Выходит, хоть его и не похоронят, тем не менее место, где он лежит, прикрытый полиэтиленовыми мешками и пригвожденный к земле, все-таки обозначат блестящим, заметным издали алюминиевым шестом. Привязанные к нему цветные ленты, особенно оранжевые, будут видны даже в густом тумане, а в просверленных дырках будет свистеть и петь ветер. Так что, если понадобится, его можно будет найти даже ночью; или даже в разгар зимы, когда все вокруг заметут сугробы.
— Солдаты, которые на него наткнулись, рассказывали, — добавил полковник Жан Томойоага, — что он был уже немного объеден. Конечно, летучие мыши…
— Шуточки, — проворчал Андрей. — Зимой летучие мыши спят.
Он отвязал дрезину, сел за рычаг и тронулся в путь. Рядом с насыпью, вся в ослепительно белой пене, шумела река, заглушая скрип дрезины. Но гул колес убегал по рельсам вперед, до самой конечной станции, и там резонировал в стояках, показывающих конец пути. Гул этот, должно быть, слышен был и в буфете: когда дрезина прошла последний поворот, Никифор Тесковина уже стоял возле рельсов, сложив на груди руки.
— Спорим, ты насчет моей дочери, — встретил он меня. — К сожалению, нет ее дома. Гулять она пошла, с Гезой Хутирой.
С горных вершин, в компании серых бродячих туманов, уже спускалась в долины зима; однако Никифор, стоя с непокрытой головой в грязи, истоптанной следами босых детских ног, был одет лишь в майку, дырявые солдатские штаны да кожаные сандалии на босу ногу.
— Схожу сперва к метеорологу, — ответил Андрей. — А на обратном пути у тебя заночую.
— Да, я знаю. Наверно, я тогда спать уже буду. Пошли, опрокинем рюмку-другую.
Буфет представлял собой длинное, сырое, пропахшее грибами помещение; в одном конце его находилась сколоченная из досок стойка, за ней — очаг и что-то вроде кухни; там же, в углу, стоял широкий топчан. В зале сидели три зверовода в лоснящихся от грязи бушлатах с высоким воротом, густо усеянных металлическими пластинками и заклепками; наверно, украшения эти предохраняли от медвежьих когтей. Старший зверовод, доктор Олеинек, или, как все его звали, док, развалился за столиком в одиночестве; у стены, на узенькой лавке, держась под руки, сидели и выпивали два близнеца-альбиноса. Жестяные бляхи, болтавшиеся у них на шее, свидетельствовали о том — это даже среди близнецов невероятная редкость, — что их и зовут одинаково: имя у того и у другого было — Петрика Хамза. Андрея они видели в первый раз — и на всякий случай показали ему язык.
Откуда-то появилось двое темноволосых детишек Никифора Тесковины: их привлек в пивной зал блеск алюминиевого шеста. Они лизнули алюминиевые трубки, ощупали пальцами выгравированную надпись. Они последними видели полковника Пую Боркана живым: отсюда он ушел к месту своего упокоения. Печать близкой смерти уже лежала на нем: он был почти прозрачным; за столиком, куда он сел напоследок выпить горячего вина, дрожало по существу лишь марево, имевшее контуры человека; его большие, красивые уши от жара повисли, как смятый сухой целлофан. Когда его обнаружили — так говорит легенда — он был уже основательно кем-то объеден.
— Так я тебя вечером немножко побеспокою.
— Приходи, приходи. Говорю же, я знаю, в чем дело.
Тропинка, ведущая к домику метеоролога, начиналась напротив буфета и бежала вдоль распадка. По сторонам ее тянулся покрытый кочками луг; а по краю луга, между кочками, ползал на четвереньках карлик, Габриель Дунка. На одной руке у него было что-то вроде плотной, длинной, аж до плеча достающей перчатки; время от времени он совал руку в землю, в какие-то потайные пустоты. С давних пор они с Никифором Тесковиной занимались бизнесом: карлик ловил для него на лугу вокруг буфета сурков. Каждый раз, когда приближался поезд или хотя бы ручная дрезина, сурки, встревоженные гулом, высыпали из нор на поверхность.
— Слушай, — обратился Андрей к Габриелю, — сейчас нас никто не слышит. Я про твою коммерцию знаю, и знаю, что ты весь деньгами набит. Дай мне немного в долг.
— Деться некуда, придется дать. А сколько надо?
— Думаю, четырех двадцатидолларовых бумажек хватит. Когда нибудь я точно верну. А сейчас нужны ровно четыре бумажки, дело очень важное, вопрос жизни и смерти.
— Ладно, пока ступай. А то Ники Тесковина в окно смотрит.
На полпути к домику Гезы Хутиры распадок становился немного шире, со склона здесь тек, впадая в реку, ярко- красный ручей. Это место звали — Поющий Родник: в крапиве тут валялось много пустых бутылок, и ветер днем и ночью извлекал из их горлышек странную, грустную мелодию. Под эту музыку из земли, пульсируя, бил железистый минеральный ключ, вода которого и окрашивала в густой ржаво-красный цвет берег маленького бассейна, оставляла красный осадок на желобе из еловой коры, на камнях и корнях, по которым протекала. Даже запах ее напоминал запах крови.
К тому же сейчас к ней в самом деле была примешана кровь. Бебе Тесковина, склонясь над ручьем, пригоршнями плескала на себя воду. Одежда ее — лыжные штаны с курткой — валялась, сброшенная, на камне, и хотя в тени повсюду мерцали холодным сиянием лиловые пятна инея и льда, Бебе прикрылась лишь чем-то вроде пеленки, завязанной на поясе. По щуплым детским коленкам, худым ногам узкими, извилистыми струйками текла кровь.
Геза Хутира сидел поблизости на пеньке. По волосам, которые доставали якобы до земли, его сейчас вряд ли можно было бы узнать: волосы были спрятаны под одеждой. Он посасывал трубку, далеко распространяющую аромат чабреца; возле ног его стояла пустая бутылка, в ней посвистывал ветер. Сквозь дымок, что вился, тут же уносимый ветром, над трубкой, он разглядывал тощее тело Бебе Тесковины, извилистые струйки крови у нее на ногах, обрызганных каплями воды. Андрей в шуме потока подошел неслышно, метеоролог заметил его, лишь когда в глаза ему попал, слепя, зайчик с алюминиевого шеста.