– Я? К графу Шереметьеву – Василису Родионовну?
– Василису Родионовну?.. Ах, ну да…
– А кого я должен ревновать? Нет уж, Давыд Федорович, договаривайте. Хотя вы и так все сказали. Я приду. Я непременно приду, если вы не раздумали.
– Во-первых, я ничего такого не сказал и говорить не собирался. Вы нашу Лилию Долин плохо знаете. Она сказала… но, умоляю, это сугубо между нами… «Пусть не думает, что нашел заместительницу Васеньке. Скорей извозчику взаимностью отвечу».
– Обнадежили.
– Но, Николай Иванович, сугубо между нами. Лилечка ему этого не дает почувствовать. Наоборот. Она, как бы сказать… немножко позирует, вот подходящее слово. У нее такое кокетство. А как вы поживаете? Все наблюдаете жизнь?
Главное, найти «подходящее» слово. («Что вы себе позволяете?!» – «Наблюдаю жизнь».)
– Жизнь я наблюдаю лишь с недавнего времени. Раньше развозил мертвых. Теперь, как видите, развожу живых. Внял голосу рассудка: предоставь мертвым хоронить своих мертвецов.
– Это Нитче, кажется?
– Я говорю: внял голосу рассудка… Вы, Давыд Федорович, пьете пиво, а у меня во рту вкус баумкухена. Вам это не мешает?
– Знаете, голубчик, мне все равно, какой у вас во рту вкус. Хорошо, что нас никто не слышит. С вами страшно говорить при посторонних.
– Это при ком же? При Макарове? При Урываеве?
– Александр Ильич глубоко переживает случившееся, – проговорил Давыд Федорович изменившимся голосом, и выражение лица его стало скорбно-почтительным. – Вы же знаете об этой трагедии. Александр Ильич ест себя поедом. Хотя установлено, его вины тут нет. Лилечка-то ведь хотела подняться на «Пегасе» в воздух… Боже-Боже-Боже… Александр Ильич уже все организовал. И нате вам – зуб. Но ка-ак! Щека с мячик. Зуб мудрости. Какое там лететь! Нет, наверное мы все же чем-то Боженьке угодны. И вместо нас полетела Розочка… Розалия Фелициановна. Оказывается, она тоже ужасно хотела. Вот такая судьба.
Николай Иванович перестал есть торт.
– Если выбирать из двух зол, – сказал он, – то меньшее. Вы же не будете отрицать, что это меньшее зло. И я не буду. Предполагаю, не так уж много безутешных было на похоронах пани Корчмарек?
– Она жила одна, работала у дантиста.
– Русский протезист с Понтификштрассе? Наверное, обрадовалась, когда увидела Лилию Давыдовну с подвязанной щекой.
– Наш врач – немец, за углом от нас.
– Все равно обрадовалась, поверьте. Удружил же ей Александр Ильич.
– Вы не можете даже себе представить, как он страдает.
– Могу лучше вашего. Передайте ему мое сострадание.
– Завтра его увидите – выразите.
– Ко всему еще и места лишился?
– Сам отказался. Нет сил.
– Понимаю, чтоб кошмарики не снились. И что же теперь?
– В русском старческом доме хаузмастером.
Переквалифицировался в управдомы. Нечаянно срифмовалось по смыслу. Ни «золотого теляти», ни «золотого осляти» Давыд Федорович не читал. Хотя в магазине Лясковского и была полка «Россия смеется над Советским Союзом». И стояли на этой полке, главным образом, Зощенко и «чета одесских апулеев», по выражению того, кому зощенковский сказ внушал ревниво-брезгливое чувство. А черноморский «Золотой осел» – это неплохо, забавно. И дешево (наш кумир был прижимист).
Как на зиму кафе втягивали в себя столики, так же и дома поступали с обстоявшими их велосипедами. Перед домом, где жили Ашеры, не пасся велосипедный табунок.
На случай, если внизу с ключами будет стоять Лилия Давыдовна, у Николая Ивановича имелась фраза: «Не составите протекцию, хочу заказать мосье Макарову парадный портрет». Но гостей впускал с недовольным видом привратник. Приветливого консьержа или консьержку так же трудно себе вообразить, как и табличку: «Во дворе приветливая собака».
Вместе с Николаем Ивановичем вошел еще некто, направлявшийся туда же, куда и он. Поднимаясь по лестнице, они чинно не замечали друг друга. Каждый шел с бутылкой и с одинаково русским выраженьем на лице. Немцы, те бы перебросились шуточкой, демонстрируя «компанейский характер». Но русским претит фальшивая немецкая социальность. Впуская этих диких скифов, швейцар заливается беззвучным лаем.
Преодолев шесть маршей (дритте шток или четвертый этаж), Берг и неизвестный оказались перед приотворенной дверью. Оба молча посторонились, пропуская друг друга, но Николай Иванович посторонился чуть больше, и тот вынужден был войти первым, сотрясая праздничную гирлянду бубенчиков на двери.
Уже собралось… всяко больше тринадцати человек, а насколько больше? В прихожей в углу куча мала из шуб.
Лилия Давыдовна, выглянувшая на звон бубенцов, получила за это сразу две одинаковые бутылки с праздничной фольгой вокруг горлышка.
– Папа! Андрей Акимович…
Папа тут как тут. Взял бутылки.
– Мы ставим ребусы! – и убежала.
Этот Андрей Акимович оказался Трояновским-Величко.
– А это Николай Иванович Берг. Высоко сидит, далеко глядит.
Но Трояновский-Величко кривить душой не стал: мол, очень приятно. Никакой приязни к Николаю Ивановичу он не испытывал. Уже сыт по горло этими молодыми гениями, без пальто, без шапки, с шарфом, нагло облетевшим вокруг шеи и улетевшим за спину. Сказать в ответ «мы уже знакомы»?
Великий актер Трояновский-Величко пристально посмотрел на Николая Ивановича:
– Нет, я его не знаю, – и во всем великолепии баварского охотничьего пиджака – в котором утопал, благо с чужого плеча – направился туда, где играли в шарады, откуда неслись голоса.
– Тоже артист жизни, – простодушно оправдывался Давыд Федорович.
Снова зазвенели бубенцы – снова из гостиной выстрелили черные «папины» глаза. Опять не тот. Кто же этот «тот»? Николай Иванович отметил, что Макарова среди гостей нет.
«Живые ребусы» изображали слово сперва по частям, потом целиком.
– Силенциум! Начинаем!
Трое согбенных еле волочат ноги. Один из согбенных заводит патефон. Раздается пенье-шипенье с декламаторской слезой:
Эй, ухнем…
Следующая сценка. У висков тыльные стороны кистей рук…
– Зайчик?
Между тем заяц опускается на колени, локтями упирается в пол. Закутанная в плед барышня садится на спину животному, в руках запеленатая кукла. Животное делает: «Иа! Иа!».
– Бегство в Египет… без Иосифа?
Следом Иосиф: «И я! И я!» – прижав подбородком к груди клок ваты («игрушечную бороду» – такая же была у матери Берга, в гробу).
– А теперь представляем целое.
Дева с одухотворенно-грустным лицом – без младенца – что-то напевает. Бывший осел сотрясается в беззвучных рыданиях.