Арена XX | Страница: 30

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

«У дядя Вани одевались Онегин и Тоска, теперь будете Вы» – и перст, указующий на дверь. «У пальто, как у медали, две стороны». Прелестные грамоты сами приходят на ум. «Нет старых вещей, есть плохие портные». Напишешь так, и от фей отбоя не будет. «Старый мех, молодое вино», талант брат краткости. «Хочу быть смелым, хочу быть дерзким, хочу одежду тебе пошить». Чересчур поэтично? Хотите по-деловому? «Из материала заказчика творим чудеса».


«А может, он на Варламовской у дружка своего, у Сашки? Сидят, дурью маются». Несколько раз наполнял пригоршни из водомоины – ополоснуть лицо и напиться. Во всем утро вечера мудреней. Нет чтоб с вечера так лило. «Пойду искать по свету чувства уголек», – повторял дядя Ваня на все лады.

Новая власть в лице нескольких товарищей подкатила на бричке, приобретенной в ходе частной реквизиции. Пошутили насчет артистов погорелого театра.

– Где актрисы? Что-то актрис не видно. Вы, товарищ, наверно, пожарником были? – это относилось к дяде Ване, подошедшему послушать, что скажут.

– Какой из меня пожарник? Я костюмер. Я шью театральные костюмы, – иные шутки лучше пропускать мимо ушей.

– И сапоги шьете?

– Сапожок у тебя, дядя, мировой. Белых бы в такие обуть.

– Цыц, Ежов. Портной, говорите? Швейная машинка сгорела?

– Храбрый портняжка…

– Кому говорят, цыц! В театр не всякого портного возьмут. Мой дед тоже был портной. Нэймашинэ [19] – главная вещь была в доме.

– У меня сын потерялся. Парень пятнадцати лет. Окажите содействие.

– Потом. Сейчас нет времени. Приходите в губком. Спросите Хмельницкого.

Основные силы красных вошли в город с двух концов: с севера, со стороны Сибирского тракта, и со стороны Суконной слободы. Бойцы ехали верхами по двое, растянувшись на несколько километров, – по-осеннему, в шинелях. На улицах никого не трогали: иди, куда идешь. Лацис оправдывался потом: «Всего шесть смертных приговоров, товарищи, потому что некого расстреливать. Буржуи, попы, монахи – все разбежались». Еще бы! Помнили расклеенные на столбах проскрипции: «По постановлению ревкома всем офицерам в трехдневный срок стать на учет…». Ну и становились… к стенке. Капельмейстера при всех застрелили в театре, якобы за «Боже царя».

У Выползовых, сколько ни стучал, не отпирали. Сколько ни припадал ухом к ставням, к пробою, ни единого звука не доносилось. Ежели надо, Сашкина маменька могла бы год простоять за дверями и не дышать. А могла бы, наоборот, год кричать, не унимаясь. Парня своего выпестовала, тоже во вдовстве пребывая. Все же это еще не причина соединять им, дяде Ване и Анфисе Григорьевне, жизненные усилия. Дядя Ваня брезговал: Анфиса Григорьевна бараньим салом волосы смазывает. Салопница. Да и навряд ли сама она почла б для себя за счастие ежевечерне помогать ему разуваться? У нее есть опыт первого супружества. Супругу ее, доживи он до нынешних бессудных времен, пошел бы восьмой десяток.

«Прячутся. А то куда им было деваться?» – и сердцу рисовалась отрадная картина: подперли дверь шкапом, стол придвинули, а сами в дальней комнате залегли. Помню фильму «В осажденной крепости» – как тошно Сюнбеке одной в башне, взаперти. Ну и Сашке одному скушно взаперти, уговорили товарища остаться: куда ты, вон пули свищут… ну и жизнь пошла…

Последнюю надежду, верней ту, что лелеют до последнего, разве возлагают ее на Промысел Божий? Боже упаси! Это же несерьезно. Нет, ее подкрепляют надеждой, как правило, еще более смутной, еще более неисполнимой, зато под видом чего-то логичного. А это «логичное» – всецело продукт нашей фантазии.

Последняя линия обороны дядьВанина сердца была прорвана ненароком. Есть такой жанр: «комедия ошибок». Лучше сказать с оглядкой на происходящее: «трагикомедия ошибок». (Хотя намного чаще встречается трагедия ошибок. Но жанр этот – отнюдь не литературный, а жизнетворчество нам глубоко чуждо.)

На Варламовском мосту царило некоторое оживление, при общем оцепенении кругом обращавшее на себя внимание. С одной стороны моста вдоль всего парапета стояли люди и смотрели вниз – только были без удочек. Еще недавно пелось:

Волна волжская идет кольцами,

Будем рыбу кормить комсомольцами.

Из песни слова не выкинешь, но можно поменять масть: «красных собак» на «белых», «комсомольцев» на «добровольцев». От перемены мест слагаемых сумма не меняется не только в арифметике.

Дядя Ваня подошел поближе (кто обидит убогого?), но сквозь плотно пригнанные одно к другому плечи ему ничего не было видно. Тут же присевший на корточки красноармеец, с винтовкой за спиной, коркой выскребал последки пшонки из котелка, все время облизываясь и утирая губы рукавом гимнастерки, давно сменившей цвет на соломенный. Вид снедающего красноармейца вызвал у дяди Вани дурноту. Он привалился к чьей-то спине и бочком сполз по ней наземь. Обернулись:

«Чой ты, дядька?.. Обеспамятовал с голодухи… Если сердце, то, почитай, покойник… Такую обувку и с мертвого с тебя не сымут… Да, на такую не позаришься…»

– Погоди, – Ежов со вздохом отставил пустой котелок, «ложкой» заел обед, вытер рот снова, теперь ладонью, и, встав, проговорил, жуя:

– Сына своего признал, вот чего. С ночи ищет. К товарищу Хмельницкому обращался. Сердце и зашлось.

«Ишь, сына сваво признал…» – пошел сочувственный гул, и подвернись сию минуту какая-нибудь личность, прилично одетая, не избежать ей народной мести, но сказано же, что в ключевые моменты истории приличные люди сидят по домам.

Все окружили дядю Ваню, множество голов сомкнулось над ним, а комсомольца, которого белые собирались скормить рыбам, накрыли рогожей. Это уже не первый, кого со следами от пуль выловили из воды. Белые отступили с такой поспешностью, что под конец расстрелянных бросали в реку – тех, кого держали в тюрьме до последнего… патрона? Чтоб до последнего лелеяли надежду? «Так мертвую имайте!» (см. часть первую).

Дядя Ваня в ужасе смотрел на купол из лиц. Ему уже сердобольно совали водку, но какой-то благоразумный человек этому воспрепятствовал:

– Ты шо, его совсем угробить хочешь? – проговорил он фельдшерским голосом. – Ему водицы трэба, ветерку.

Расступились, дав доступ воздуху. Подняли и под руки повели, как за гробом.

– Испей, испей, портняжка, – ласково приговаривал Ежов. – Сына твоего убили, других сынов порешили, тыщи новых станут на их место… Испей, испей, портняжка, – расплескивая, он подносил к трясущимся его губам полный котелок воды, перелитой из чужой фляги. – Отольется буржуям сыновья кровь…

«До сознания не сразу дошло…» Это до его-то сознания не сразу дошло? Со вчерашнего дня дядя Ваня заслоняется обеими руками, крестообразно поднесенными к лицу: оповещение – родительский кошмар и ужас. Этот «кошмар и ужас» толкает на суеверное предупреждение беды тем, что воображение пускается во все тяжкие. «Где-то же он сейчас есть… живой, полуживой, бездыханный… какой уж есть… какого ни есть вида». Так вот какого он вида! Синюшный, вспухший, под рогожей. Когда антенна настроена только на сигнал бедствия, то он поступает еще прежде, чем послан.