Это был жестокий и смелый враг, и сейчас он праздновал свою победу. Прогремело шесть выстрелов. Подоспевшие солдаты добили умирающих прикладами. Колькина голова свешивалась с телеги, кропя землю тяжелыми красными каплями. Но когда солдат привычным движением занес над ним приклад, Колька приподнял голову. И офицер видит: его рука сжимает охотничий нож. И тут ему стало страшно.
– Отставить!
Остальных покидали в яму и наскоро забросали землей.
С перевязанной головой, с рукою, висящей плетью, Кольку доставили в штаб. Там стояла беготня. (Гм…) Жгли бумаги, царила паника. Кругом обозы, груженные чем ни попадя. Поступали противоречивые приказы: то отходить к Оренбургскому тракту, то занимать оборону у кремля. Якобы уже красные смяли чехословаков по всей линии Игумново – Кизический Нос, и передовые части их вот-вот появятся на том берегу.
Свое отчаяние белые вымещали на тех, кого подозревали в малейшей нелояльности. Достаточно косого взгляда, усмешки, и девять граммов свинца тебе обеспечены. Кровавый маньяк Каппель в ярости приказал расстрелять весь Комуч. Это о нем говорилось: «Семь бед – один ответ: расстрелять». Снова, как при Иване Грозном, поплыли по Казанке трупы.
– Хочешь пулю в лоб по приговору военно-полевого суда или не дожидаясь его? – спросил офицер Кольку.
Он сидел, небрежно откинувшись на спинку стула, нога на ногу – с виду спокойный и уверенный в себе. Глядя на него, трудно было предположить, что строй, который он здесь олицетворяет, доживает свои последние часы.
Колька стоял, пошатываясь. Голова в кровавых бинтах. Нестерпимая боль в плече заставляет стиснуть зубы. Он исподлобья смотрел на врага.
– Но я великодушно предлагаю тебе жизнь. Да, ты не ослышался. Цена обычная: имена тех, кто тебя послал. Впереди у тебя еще не прожитая жизнь. Женская любовь. Ты даже не представляешь себе, что это такое. А родители? Отец, похоронивший своего сына. Представь себе, что ты это он и он хоронит тебя. Всего пять имен, по пальцам.
Колькины глаза были белыми от ненависти, как чугун домен. Немигающими, как на портрете, что понесут миллионы. Колькины глаза были красноречивей всяких слов.
– Только три имени, и ты сохранишь свою жизнь. Жизнь! Ты понимаешь?
Нет, он не понимал. Верней, понимал даже слишком хорошо. Не имена его благородию нужны, на что они ему теперь? Нужно было его предательство. Последнее утешение врага: нас победили силой оружия, но не силой духа.
– Одно! Одно-единственное имя!
– Хорошо… Одно-единственное я назову, – и когда тот подался уже всем телом вперед, Колька проговорил: – Его имя – Интернационал.
И запел:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов.
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой идти готов.
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим, —
Кто был никем, тот станет всем.
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
Выступления Троцкого подготавливались непременным пением «Интернационала». В нестройном мужском одноголосии есть наждак. Есть то, что для бабьей щеки – трущаяся об нее солдатская щека. В мужском пенье есть махорка, саднящая горло:
Никто не даст нам избавленья,
Ни бог, ни царь и ни герой,
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой.
Чтоб свергнуть гнет рукой умелой,
Отвоевать свое добро,
Вздувайте горн и куйте смело,
Пока железо горячо.
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
По неотложности дел Троцкий всегда опаздывал. Все знали: в своем поезде он носится по фронту, появляясь то там, то здесь. Очаг мирового пожара – топка его паровоза. Он – кочегар революции. Напряжение ожидавших возрастало с каждой минутой, как и осознание значительности предстоящего и своей причастности к нему, благодаря чему личная малость каждого по отдельности более не имела никакого значения и не могла служить препятствием на пути к великой цели. И то, что цель эта достигалась через всеохватность, планетарность (а не кровность, уходящую в почву), наполняло души этих людей музыкой революции взамен иной музыкальности, в которой им было отказано. Нередко в ожидании вождя «Интернационал» пелся по два и по три раза. То была страстная мужская молитва-марш, возносимая в иллюзорные небеса – ибо пусты – и одновременно «Просим! Просим!» зала, обращенное к первому тенору, который, по обыкновению всех звезд, задерживается с выходом… Ах, задерживается? Тогда снова грянем «Интернационал»:
Лишь мы, работники всемирной
Великой армии труда,
Владеть землей имеем право,
Но паразиты – никогда.
И если гром великий грянет
Над сворой псов и палачей,
Для нас все так же солнце станет
Сиять огнем своих лучей.
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
Выступление Троцкого было перенесено в зал центральной крещено-татарской школы. Спланированный после перестройки в «урбанистическом стиле» – полуамфитеатром, этот зал помнил совсем другие собрания. Здесь проводило свои торжественные заседания Казанское братство святителя Гурия, созданное при Александре II в утверждение истинной веры среди некрещеных товарищей. И что же? Мы видим, как в тех же стенах муфтий неверия и апостол погибели наставляет крещеных товарищей в своих мерзостях. Спрашивается, сыграла ли зеркальность свою роль в выборе места? Предположение не столь уж невероятное. (Из речи Троцкого: «…Но если, товарищи, с амвона звучит проповедь рабства трудящихся, что же, мы отойдем проповедовать в другое место? Нет, песнь свободы пусть раздается с того же самого амвона, под теми же сводами!»)
Ожидание томило весь род голодных и рабов, весь этот коллективный голодный рот – сколько их там собралось, дабы причаститься тела председателя РВСР? Где же вождь красной революции? Когда же явится Лев Давыдович? Уже близка последняя черта, за которой надежду сменяет чувство оставленности.
Дождались! Он входит, на нем шинель черной кожи. Под стать ему полсотни таких же чернокожих давидидов, его свита. Разительный контраст с залом, где сплошь голодранцы. Все продумано. Икона да не уподобится чтущим ее. Тем более икона новейшего письма.
В луче прожектора «выброшен вперед клок бороды», блещут стекла пенсне. Распахнул черный кожан во всю ширину красного подбоя:
На земле-е-е весь род людской…
И амфитеатр взорвался. На трибунах поднялось нечто невообразимое. Какая там опера! В опере такого отродясь не бывало, будущее оперы – стадион, арена, фанера. (Хотя почему-то всегда указывается оперный театр как место, где на другой день после взятия Казани, одиннадцатого сентября 1918 года, выступал Троцкий.)