– Вам не страшно? – спросил Родион Родионович.
– «Nur wer das Fürchten nie erfahr, schmiedet neu» [53] , – поет Берг. – Если вам не страшно, то почему я должен бояться?
– А чего мне бояться?
– Я знавал одного еврея… Ашер, ну, как же вы его не помните? Мы же там познакомились. Он начинал ужасно нервничать, когда кто-то пел на улице. Еще Вейнингер писал, что евреи никогда не поют на улице. Но мы же с вами не евреи, – поет:
Моя любовь в Паланге утонула,
Седые волны не вернут ее.
– Ну хватит ломать комедию, пойдемте.
Уходят, Берг с оперной репликой на устах: «Heraus! Was ist’s mit dem Fürchten?» [54] Рыбаря с Кистяковым как не бывало, вместо Бортянской сидит Аллилуев – какой-то дальний родственник – и тоже ест краснофлотский борщ. Ужо будет тебе за кронштадтский мятеж.
– Так чего же мне бояться? – снова спросил Васильевский, тужась выглядеть ироничным.
– Ну как, вы не знаете, что у большевиков и повинную голову меч сечет? Это я в романе говорю. А теперь судите сами: вы игра моей фантазии, порождение моей умственной энергии. Вы существуете, лишь пока существую я. Вы должны беречь меня, как зеницу ока, а не вести на заклание.
Васильевский, бледный, как сам загробный мир, хотя саван ему еще не шит, двигался с той механической решительностью, которая отличает автомат: завод подойдет к концу, и он остановится, бесчувственно покачиваясь. И как автомат, с такой же механической целеустремленностью, ибо совершенно не понимал, ни что делает, ни что будет делать, он открыл французским ключиком на связке неприметную, обитую дерматином дверь в коридоре и столь же неприметно впустил Николая Ивановича внутрь. Дверь была прямо в кабинет. Сам же, повернув по коридору за угол, вошел с «парадного крыльца», через приемную. Остановился, медленно провел ладонью по волосам, от виска к затылку. Залоснившимися пальцами взял протянутый ему разорванный белый конверт – о конверте не скажешь «белый как смерть». Только «как снег», как оснеженные вершины Тянь-Шаня.
– Что это?
– «Дни Киргизии». Двадцать пятого июня в рамках декады киргизской культуры в Доме дружбы народов состоятся отчетно-показательные выступления учащихся театрально-циркового училища имени… – Гавря, все записывавший, заглянул в свою шпаргалку, – Токтогула Сатылганова. Уже звонили, спрашивали, будете ли вы. Я сказал, что вы отправляетесь в творческую командировку. А с тем товарищем вы уже закончили?
– Ошибка вышла. Ему в мастерскую Петушко.
– А-а… там кастинг на «Мойдодыра». Тут еще просят завизировать некролог: «Нас постигла невосполнимая утрата. Безвременно скончался член личного состава пожарной охраны кинофабрики “Союзфильм” Аким Демидович Козлов…» (некролог завершался словами: «Спи спокойно, дорогой товарищ». И подпись: «Группа товарищей»).
Гавря – тип мелкой сошки, исполненной сознания важности происходящего кругом. Таких полно в театрах, филармонических учреждениях, а теперь и на киностудиях, где они очень серьезно, по-деловому выговаривают слова «фотосессия» и «кастинг». Наш Гавря толст, кудряв, курнос и молод, второй подбородок не в ладу с пуговкой на воротничке, всегда расстегнутой, что в сочетании с галстуком выглядит неопрятно. Галстук короткий, широкий, похож на воздушного змея. На рукавах, повыше локтей, резинки. Повзрослевший «мальчик, личико-луна» [55] .
– Звонила Людмила Фоминична. Слесарь хочет пятьдесят рублей. За замок и за работу. Можете ли вы позвонить в правление поселка.
Типичный пример бестолкового транжирства его положения. (Вспомним жену майора Подзюбана из предыдущей части. Всё одно и то же.) А Гавря продолжал и продолжал отчитываться, и это действовало успокаивающе.
– А еще она забыла ваши купальные трусики. Они лежат в шкафу слева, на полке. Чтоб непременно их взяли. Они с Борькой уже купаются. Вода замечательная.
– Еще кто-нибудь звонил?
– Да, по поводу «Швейка в монастыре», сценарист.
– Ему же было сказано: не-сво-е-вре-мен-но.
– Да, но он просил сказать, что если из-за него, то он готов снять свое…
– Из-за всего вместе! – взревел Родион Родионович. – Знаешь, Гаврик, – вдруг он превратился в агнца, – отвези ты ему, Христа ради, его рукопись и скажи, что я не самоубийца. Так и скажи – что Родион Родионович просил передать: если вы самоубийца, то он нет. И становиться им в обозримом будущем не намерен. Отвези, не жди, пока он сам явится. И сегодня можешь уже не возвращаться. А я буду в следующий понедельник. В случае форс-мажора – звони. Вопросы будут?
– Никак нет.
Родион Родионович отомкнул дверь своего кабинета не раньше, чем Гавря ушел с хлипкой пачкой листков папиросной бумаги, на которой был напечатан злосчастный эрдмановский сценарий.
В его отсутствие Николай Иванович не скучал, он читал книгу о своей короткой жизни и бессмертном подвиге, все более входя во вкус.
И снова Родиона Родионовича охватило это чувство: в полушаге от разверзшейся бездны, – испытываемое теми, кто приговорен ареопагом броситься со скалы. «Не-ет!» – кричит это чувство. «Я не самоубийца!» – кричит оно.
– Так что же будем делать?
– А что делать – вы, Родион Родионович, атеист и не верите в меня. Вы полагаете, что создание может пережить своего создателя. Какое жалкое заблуждение. Хуже всего, что вы останетесь при нем, потому что посмертное существование никому не грозит – даже мне. С концом вселенной все кончается. Чего я не могу взять в толк: раз вы такой самонадеянный болван, почему вы меня не убьете? Если стоять на вашей точке зрения материалиста, это ваш единственный шанс доказать, что Бога нет. У вас что, нет пистолета?
«Только одна возможность: я с ним не встретился, он мне ничего не говорил. Исчез, пропал, растворился».
– Отчего же нет пистолета? Есть. Желаете взглянуть?
Пистолет у него и правда имелся, с золотой монограммой, именной. Награжден он был им за фильм «Граница». Но хранился пистолет дома, в письменном столе, ключ от которого Родион Родионович держал при себе – как держал при себе ключ от кабинета или удерживал в уме цифровую комбинацию сейфа. Допотопный бельгийский сейф, куда можно упрятать хоть слона, – брат-близнец того, что упомянут в первой части, того, за которым охотились туареги. Бывают же совпадения. И оба сейфа одинаково пусты.