Исачок – полная противоположность старшему брату. На скрипке он играл с той пальцевой ловкостью, за которую был отличаем с молодых, по-скрипичному коротких ногтей. До лауреатства дядя Исаак, правда, не дотянул: нервы – что, может, и лучше, если помнить о бесполезной славе большинства вундеркиндов. Тем более что он оказался в отборной стае: у каждого медовое и одновременно одесское выражение лица. Заграничные гастроли – их всё. Оркестр Филармонии. В привозном ходили, ловя на себе напряженные взгляды прохожих. В сравнении с их шмутьем, шмутье одевавшихся в «Березке» выглядело скучной номенклатурной подачкой. Лишь одна забота гложет их: «Выпустят ли меня в следующий раз из клетки?». И еще одна забота – уже выпущенного, роющего носом сваленный в кучу распродажный текстиль: как выгоднее отоварить свои суточные, чтобы по возвращении урожай был даже не сам-четверт (классика черного рынка в расстрельно-хрущевские годы), а сам-десят! Сам-двадцат! Иных сограждан охватывает столь умопомрачительное желание носить синтетическую диковинку, что они ни за какой ценой не постоят. Да еще на пряжечке! Да еще с замочком! Да еще в заграничную полоску! А заграничный цвет – чистый, обнаженный, интенсивный, он как вкус тамошней конфеты, как аромат тамошнего мыла. (Заграница не только неон и нейлон, она – спасшаяся дореволюция. Это способ приведения людей к общему знаменателю.)
Свой кусок хлеба с маслом эти предки челноков окрестили «платой за страх». Но не хлебом единым, хоть бы и с маслом, жив человек, а сознанием своей принадлежности оркестру, взысканному главной привилегией страны: выезжать за кордон. Поэтому лучше не вспоминать о тех, кто попал в невыездные. В вынужденном творческом простое с сохранением половинного содержания скиталось по Ленинграду несколько оркестровых теней, покуда их товарищи блистательно отсутствовали.
Между отцом и дядей Исааком стояла ярость моей матери. Высоко взметнулась.
– Он всем обязан Маркуше, который, вместо того чтобы заниматься, возился с младшим братом. В благодарность хамское поведение.
Дед молча уставился на граненый стакан чаю с конструктивистским изломом ложечки в нем. Разговор происходил при жене Исачка Жене, густобровой «фифе» – преподавательнице английского в Академии Художеств. Исачок в этот момент отоваривался японской электроникой в универсальном магазине «Мицукоси».
«Хамское поведение» проявилось в том, что пятую годовщину свадьбы они отмечали дважды. Как сказала мать, «бедные родственники отдельно, хорошая публика отдельно».
– Подумаешь, – поспешно возразила бабушка Гитуся, – нас с папой тоже не было, мы же не обижаемся. Пришли только сослуживцы, что в этом такого? Надо иметь понимание. Всех и не разместить.
Оскорбительней всего для матери, что среди гостей оказалась Эра Кагаловская, жена Саши Кагарлицкого, вместе с ней аккомпанировавшая в классе у Сосницкого. (Для меня, в отличие от читателя, все три фамилии – подписи к портретам. Хрипло хохочет Эра Зиновьевна, папироса в губной помаде, узко посаженные водянистые глаза; Саша Кагарлицкий – Александр Яковлевич – ее тогдашний муж, концертмейстер альтов в Ленинградской Филармонии, впоследствии мой учитель; Леопольд Осипович Сосницкий – «моча на снегу»: седины с прожелтью в виде зачеса от уха до уха.) За биточком в консерваторской столовой выслушивать от Кагаловской, «к-к-каким вином нас угощали» и как это было вообще? Невыносимо… Не из-за отца, совсем не из-за него… Но обо всем же не скажешь – хотя все тайное рано или поздно становится явным, правда, чем позже, тем лучше: тогда на это уж плевать.
Тетя Женя смотрела перед собой, избегая обнаружить усмешку, не злорадства или презрения, а полного безразличия. Она – часть околозаграничного мира, который можно не прятать от ОБХСС. Дед Иосиф с бабушкой Гитусей ее побаивались: ценная вещь, не приведи Бог разбить. Легко догадаться, какого мнения о семейке своего мужа была «фифочка» (мать по другому ее не называла). А чего бабушке Гитусе стоило стреножить в себе свекровь!
Мы с моей двоюродной сестричкой Анечкой устроились перед телевизором, которого у нас дома не было (и не будет до самого отъезда). Моя мать считала распущенностью проводить вечера у телевизора, тем более что и смотреть-то не на что: репортажи с полей да куча мала под названием встреча «хоккейных команд». Лучше уж сходить в кино, на французский или итальянский фильм. Исачок бывает там не понарошку и возвращается с пузатыми мягкими чемоданами. «В магазин приходишь, как в Эрмитаж», – этим начинались и кончались все его рассказы.
Приобретенный на нетрудовые доходы телевизор был из первых в отечестве: аквариум линзы, как огромный монокль. Выключенное, мертвое око закрывается матерчатым веком. Телевизор по воскресеньям примиряет с баушкиным меню: сначала фаршированная чем-то мучнистым «шейка», с которой не сняты швы, тянешь-потянешь за нитку. На второе бульон, прикинувшийся компотом. (Компот, прикинувшийся бульоном?) «Ну, еще одну ложку, и все. Один мальчик ничего не ел, и у него живот сросся со спиной». Со мной это произойдет нескоро: «толстый, жирный, поезд пассажирный», бабушка Гитуся грозится сшить мне лифчик. Анечка ест – «через не могу».
В пятнадцать часов «Передача для воинов Советской армии», и всегда показывали фильм про войну. «Молодая гвардия», «Рядовой Александр Матросов», «Адмирал Нахимов», «Корабли штурмуют бастионы», «Подвиг разведчика» – все эти фильмы отрыгиваются бабкой, которая купается в еврейском курином бульоне; все они смердят общей кухней, где одиннадцать семей одновременно что-то жарят, парят и варят и куда идешь после уборной мыть руки – вот тебе, бабушка, и «торгового еврей».
Поздно не засиживались, расходились еще до наступления вечера, но по большим праздникам – пасха, новый год («рошашонэ») – обратно полусонного, меня везли на такси. Тогда ракушка «Победы» сжималась в ракушку коляски с таким же уютным окошком позади головы. На Пестеля не было левого поворота – приходилось в полусне перебредать Литейный, но, бывало, шофер разворачивался и подруливал к самым дверям.
Не учить меня на скрипке просто не могли. Перечисляю все «потому что», какие лезут в голову – следовательно в произвольном порядке:
– Для скрипачей-евреев нет процентной нормы, а по жалобам некоторых даже была… для русских. (Это мнение исходило от последних. Вопреки его очевидной абсурдности, я допускаю, что «может, в этом и есть свое рациональное зерно», как сказал когда-то отец матери – об обрезании. В джазе только негры, на скрипочках – только евреи. У нас все только настоящее и самое лучшее.)
– Обойти Исачка пусть в следующем поколении: он собирался учить Анечку на рояле.
– Профессия, в которой сам разбираешься, а не физика-мизика.
– Нет ничего прекрасней музыки.
– Скрипка – мужской инструмент. Девочки больше учатся на рояле. В оркестрах одни мужчины. (В советских оркестрах пара-тройка скрипачек всегда играла, в Германии, где музыка у себя дома, это исключено. Зато нынче в Германии «в джазе только девушки», процентная норма существует для кореянок. В связи с феминизацией оркестра моя жена заметила: «Сперва были телефонисты, потом стали телефонистки, а потом эту профессию отменили».)