— Нет, я не в этом смысле. Вы ведь знаете, в каком положении я нахожусь… Все думают, что это только ради его устройства… ради права на жительство… Что наш брак абсолютно фиктивный… А теперь…
— А теперь вам представилась прекрасная возможность разъяснить им, что они заблуждались. Что с вами, Паулина? Вам ведь не шестнадцать лет! Вы должны быть счастливы, что судьба посылает вам такой подарок.
— Счастлива?.. — переспросила она.
Однако же… Каков сукин сын! Вот ведь мразь какая… Вселился и принялся пользоваться. Действительно, почему бы не попользоваться и этим? Под боком и совершенно бесплатно. К тому же дополнительный повод для презрения, а стало быть, дальнейшего использования — во всех отношениях.
— Ребенок — это всегда прекрасно, — произношу я деревянным голосом. — А в вашем положении…
— Что вы хотите этим сказать — в моем положении?
Что я хочу сказать? Я сама не знаю. Хотела что-то сказать, но забыла что. Хотела сказать, что это великая удача, что другого случая тебе уже не представится. То есть случай всегда может представиться, но ведь ты не решишься, не посмеешь. Без венца и без любви… А тут — перст судьбы. И кто же осудит? Невольная безответная жертва… Надо же — Паулина! Кто бы мог подумать? Отвоевала-таки положенную всякому живому существу крупицу радости, порушила свое юродивое одиночество, будешь теперь матерью, а потом, бог даст, и бабушкой, а от бабушек вообще не требуется ни красоты, ни блеска — только доброе сердце… Токмо во имя спасения ближнего и ради вида на жительство! А может, мы не поняли? Не догадались, не вникли? Может, это все-таки любовь? Какая-никакая — больная, уродливая, злая, а все же любовь, привязанность… Проистекающая, допустим, из чувства подспудной благодарности. Ведь не может же он совершенно, напрочь не понимать, как много она для него сделала. Стала нянькой, другом, матерью, сестрой, опекуншей… Но почему я вообще об этом думаю! Какое мое дело?
— Хочу сказать, — кое-как собираюсь я с мыслями, — что вы не обязаны всю жизнь оставаться одиноким борцом за чужие права. У вас тоже есть права… быть женщиной, матерью. Это нормально, естественно. Чего тут бояться?
— Не знаю… — всхлипывает она где-то там, на том конце провода, может, в библиотеке, а может, и дома. — Меня это безумно пугает. Я не могу себе представить… Я никак не предполагала… Нина, ведь это ужасно! И потом, он ведь собирается уехать… Я вам говорила.
— Да пусть он треснет! Обойдемся и без него. Не вырастим, что ли? Еще как вырастим!
— Вы полагаете? А что, если он будет против?
— Разумеется, он будет против. Только кто же его спрашивает?
Если она звонит из дому, то не исключено, что опять подслушивает, мерзавец.
— Не знаю, просто не знаю… Такое бесчестье… Получается, что я как бы в течение долгого периода времени обманывала общественное мнение. Выдавала себя не за ту, кем являюсь… Я правильно сказала: выдавала себя не за ту? Так говорят по-русски?
— Именно так и говорят по-русски. Плюньте на общественное мнение, думайте о себе и о своем ребенке.
— Вы не откажетесь сопроводить меня к врачу? — спрашивает она в конце концов робко, но, кажется, слегка утешившись и приободрившись. — Нина, вы не представляете, насколько мне дорога ваша поддержка. Когда вы так хорошо все говорите, я как-то успокаиваюсь. А когда я одна, я умираю от ужаса… Вы знаете, я ведь никогда не посещала врача этой специализации…
Конечно не откажусь, конечно сопровожу ее к врачу этой и любой иной специализации, не брошу в беде, утешу и приголублю в минуту сомнений и тягостных раздумий. Что делать, так уж вышло, что именно мне выпало утешать и опекать Паулину. Она денно и нощно печется о целой когорте борцов и мучеников, но ведь кто-то на этом свете обязан поддержать и ее.
Перестала рыдать и всхлипывать, деловито поинтересовалась, какие дни мне будут наиболее удобными для посещения врача, и завершила уже вполне устойчивым голосом:
— Я закажу очередь и сообщу вам.
Как две близкие подруги, как две нежные сестренки, дней через пять мы отправились к врачу. Клиника располагалась неподалеку, в районе коттеджей с уютными садиками и прелестными палисадниками, в которых как раз в это время чудесно расцветали не то вишни, не то яблони, а может, и то и другое вместе. Врач принимал на втором этаже. Паулина вошла в кабинет, а я осталась сидеть в приемной на диванчике. Потом она вышла, держа в руках кипу беленьких проштампованных листочков — направления на разные исследования.
— Ну что? — спросила я.
— Он велел мне сделать анализы, — ответствовала она, потупив взгляд.
Мы сели каждая в свою машину и разъехались в разные стороны.
Так и не посетив отделения Красного Креста наяву, я проникла в него во сне и начала умолять трех служительниц милосердия и общепланетарного гуманизма заняться Любиными розысками — трех окончательно выживших из ума, равнодушных ко всему, кроме собственных шляпок и недомоганий, замшелых старушек. Три божьих одуванчика как будто даже обрадовались моему появлению и принялись уверять, что факт исчезновения Любы не типичен, не доказан и вообще не исключено, что тут имеет место забавная проделка — чья-то милая шутка.
— Да это же типичнейшее недоразумение! — воскликнула одна. — Хрестоматийная ошибка! Разумеется, я понимаю! Вы составили одно письмо вашей родственнице в Ленинград, а другое сыну в Чанг-Май и перепутали конверты. Подумайте сами — как же она могла ответить, если письмо ушло в Чанг-Май?
Я пыталась доказывать, что не писала в Чанг-Май, вообще никуда не писала, кроме как Любе в Ленинград, и мое письмо вернулось именно из Ленинграда, а не из Чанг-Мая, но это нисколько не убеждало их. Они и слышать не желали ни о каком Ленинграде. В три голоса упрямые старушенции твердили, что все прекраснейшим образом разъяснилось и у меня нет ни малейших оснований для волнений.
Ничего не помнящие и почти полностью отключенные от окружающей действительности, они тем не менее наперебой перечисляли классические случаи почтовых небрежностей и оплошностей, неоднократно приводивших к досадным последствиям и постыдным разоблачениям. Несмотря на мои отчаянные попытки воззвать к их здравому смыслу и служебному долгу, они стояли на своем и вынудили меня выслушать поучительную историю о том, как в 1913 году, как раз в канун Первой мировой войны, юный растяпа почтальон доставил пакет, адресованный господину Воксману-отцу, в собственный особняк проживающего на той же улице господина Воксмана-сына. И если бы еще этот глупый мальчишка вручил послание непосредственно господину Воксману-сыну, то, вполне возможно, ничего бы и не случилось, поскольку сын, скорее всего, распознав ошибку, передал бы пакет отцу. Но в том-то и дело, что почтальон вручил его супруге господина Воксмана-сына, которая, по причине сильного волнения, не взглянув как следует на имя адресата, поспешно вскрыла пакет и обнаружила в нем надушенную и затейливо сложенную записку на бледно-розовой бумажке, начинавшуюся словами: «Мон шер, мой нежный друг! Не сердись за вчерашнее, жду тебя сегодня после полудня в любое удобное для тебя время» — и заканчивающееся подписью «Твоя Жизель». Заподозрив, что муж завел интрижку с некой заезжей француженкой, пользующейся в их городе самой дурной славой, и находясь в возбужденном состоянии, в смятенных чувствах, бедная женщина не выдумала ничего лучшего, как отстаивать свои попранные права путем нанятия частного сыщика, которому было поручено доподлинно уличить гнусного лукавого прелюбодея во всех его проделках, настолько доподлинно, чтобы тот уже не смог ни от чего отпереться и отвертеться. А сыщик, при всей своей добросовестности, естественно, не смог обнаружить в данном случае ни малейших следов супружеской измены, поскольку записка на самом деле предназначалась Воксману-отцу, что, может, и не делало почтенному старцу особой чести, но в то же время, учитывая его вдовствующее положение, нисколько не порочило. Истинная неприятность заключалась, однако, в том, что, ведя неотступное наблюдение за господином Воксманом-младшим, сыщик установил, что тот является одновременно английским и китайским шпионом со всеми вытекающими отсюда последствиями. И, не смея пренебречь своим патриотическим долгом, передал собранную им информацию в надлежащие инстанции. Так что ревнивая супруга собственными руками…