Первое платье было легкое, кисейное, классическое — со сборками на груди и на рукавах, узкое в талии и с длинным шлейфом. В нем Олеся была похожа на тысячи других девиц, которые приезжают на смотровую площадку близ университета и на Поклонную гору, и, бедные, держат этот шлейф в руке и роняют его и пачкают им, вызывая первое в совместной жизни недовольство, костюм новоиспеченного супруга.
— Ну как?
— Нет.
Во втором платье Олеся почувствовала себя Лолитой — не то чтобы оно было слишком уж вызывающим, но не только шлейфа тут не было, а вообще ноги оставались открытыми, в то время, как шелк был слишком плотен, груди было тесно, руки были, как и ноги, голы. Впрочем, в этом платье было то достоинство, что оно подчеркивало ее фигуру — упругую, дерзкую грудь и, как сказал какой-то английский поэт (а Дато повторил его), «яблочный изгиб плоти».
— Ну как?
— Нет. То есть… есть в нем что-то… что… — Олеся вдруг почувствовала какое-то затруднение: она точно знала, что именно ей нравится в этом платье, хотя была намерена отвергнуть его в целом, но — не могла это выразить. — Короче, ладно, нет.
Третье платье было с рюшами. Четвертое, по мнению Олеси, ее полнило. Пятое в неверном свете огня было похоже на вульгарное одеяние какой-нибудь шлюшки из «Доллз». Шестое ей в общем понравилось — оно было простое, не длинное, но и не короткое, с изюминкой — гипюровыми розочками и открытой спиной. Олеся промычала на вопрос Ларисы что-то невнятное (держала в зубах булавки), потом попросила включить свет. Увы — это платье оказалось не белым, а бежевым… Дато же, она знала, любил белое.
И вот наконец.
Оно.
Вернее, он. Это был деловой костюм. Изысканный жакет плюс брюки. Лариса, вероятно, намеренно приберегла его напоследок, зная слабость Олеси ко всему необычному и даже, в известных рамках, шокирующему. Олеся вертелась перед зеркалом. Молчала, морща в улыбке губы. Попросила включить свет. При свете свадебный костюм выглядел не менее впечатляюще. Олеся, сияя, взглянула на Ларису, и сама спросила ее:
— Ну как?
— Отлично. Я думаю, отлично, — сказала с видом знатока Лариса. — Как влитая. Жорж Санд, бабуль. Дато батоно будет доволен. А ну-ка повернись… теперь присядь… пройдись… — Она помахала рукой с мундштуком в воздухе, разгоняя дым. — Не, просто обалденно. Не жмет?
— Нет.
— Ну че, берем?
— Нет.
Лицо Ларисы вытянулось. Она не поняла. И переспросила:
— Я говорю, оно тебе подходит?
— Нет.
Олеся смотрела на нее огромными глазами, кажущимися еще огромнее от того, что ее лицо стремительно бледнело. Глотала, силясь что-то добавить. И наконец, выдохнула совершенно к делу не идущее:
— Слушай, перестань называть меня бабулей, сколько раз говорила. Какая я тебе бабуля, ты, коза!
Теперь настал черед Ларисы удивляться. Сдвинув брови, она встала с пуфа и, глядя в упор на подругу, сказала тоном выше, чем нужно:
— Я тебя спрашиваю, мы берем этот костюм или нет? Берем или нет? Ты чего?
— Ничего, — тихо ответила Олеся. И, глядя на нее все теми же огромными на бледном лице глазами, добавила: — Нет.
Воцарилось молчание. Лариса мерила подругу взглядом. Потом спросила, уже более спокойно:
— Почему? Что в нем тебе не нравится?
— Все нравится.
Олеся оглядела себя. Окинула взглядом салон. В ее глазах стоял страх. И беспомощность.
— Так в чем же дело? — Лариса снова уселась в свободную позу, вынула сигарету из мундштука, положила в пепельницу. — Ты, бабуль… прости, Олесь, не нервничай. Все будет ок. Ну что, продолжим?
Олеся помотала головой. Она чуть не плакала.
— Что с тобой такое? Что… да перестань… Перестань, Олесь, зай, ну ты че? — Растерянная Лариса бросилась успокаивать подругу, которая вдруг разрыдалась и пыталась сквозь слезы, что-то ей объяснить. — Все, все понимаю… Впервые в жизни, дай бог не в последний… то есть наоборот… Ну, успокойся, зайка, успокойся. Завтра придем… Нет? Ну, тогда пусть пришлют, не рассыплются. Ох, ты моя… ну же, не плачь моя девочка, плакать нехорошо…
Костюм, на котором они остановили выбор, был прислан из салона следующим утром, но спать Олесе, которая хотя и не скоро, но успокоилась, в эту ночь не пришлось.
Собираясь дать положительный ответ на прямой вопрос Ларисы, она испытала чувство, никогда прежде в жизни ею не испытанное. Как и всегда в тех случаях, когда человек производит автоматическое действие, она не задумывалась над тем, как именно она говорит «да» — ни над артикуляцией, ни над мимикой, ни над тоном. Но здесь она ощутила физическую невозможность дать положительный ответ: ее язык прилип к небу, губы сжались и ни кивнуть, ни даже просто показать глазами, что она согласна, не было сил! Больше того, она остро почувствовала, как рот открывается, язык делает движение, а губы складываются для того, чтобы сказать «нет»! Чтобы отказаться! Сила, противодействующая ее желанию, была столь велика, что она не могла сопротивляться ей — и ответила, несколько раз подряд, так, как ответила. В истерике, наступившей вслед, она пыталась объяснить Ларисе, что она говорит не то, что хочет, и хочет не того, о чем говорит, — но не преуспела.
И теперь с этим нужно было что-то делать. Лариса отвезла ее домой на своем потрепанном «Опеле», и Олеся (Петька давно лег спать, а мама ждала ее, в предвкушении известий о платье) не могла избежать общения. На вопрос матери о том, выбрали ли, она сделала большие глаза и, буркнув что-то, удалилась в свою комнату.
— Как нет, доча? Что, ничего не понравилось?
— Я заболела, мам. Голова что-то. Лягу. Хорошо?
— Ах, да. — Мать понимающе закивала. — Да, да… — И, немного постояв у двери, сказала: — Сегодня Шамиловы заходили, Колька белобрысый из армии вернулся — помнишь? — так вот о тебе спрашивал, а я говорю: она у нас теперь англичанка, дай-то бог… — и отошла, блестя глазами.
Олеся не легла. Ходила по комнате. Без мыслей — она была в панике. Не только никаких соображений о причинах произошедшего с ней не было у нее в голове, но и вообще ничего, кроме страшного воспоминания об этой противодействующей ей силе, об этом принуждении извне, заставляющем ее отвечать на всякий вопрос отказом. Но — на всякий ли?
Она инстинктивно сделала попытку задать себе какой-нибудь вопрос, на который можно было дать положительный ответ. Допустим: она красивая? Да. Или: хочет ли она замуж? Да. Или: любит ли она Дато? Да. Ответы на все эти вопросы были очевидны, за исключением последнего, но в эту минуту она верила, что и вопрос о любви к будущему мужу она уже разрешила — и вот, когда она попыталась задать их себе вслух, дрожащим от неуверенности, охрипшим голосом, она вновь, как и тогда, в салоне, почувствовала внешнюю, почти физическую силу, которая заставила ее ответить «нет». Причем это «нет» вылетало у нее легко и дерзко, — как будто, пытаясь сказать «да», она вливала в себя горький напиток, выливающийся обратно, а «нет» было живительной амброзией, которую требовал ее организм. Убедившись, что с нею действительно случилось что-то серьезное и неизвестно, какие последствия это за собой повлечет, Олеся снова впала в истерику. Теперь это выразилось в том, что она схватила подушку и стала рыдать в нее, издавая странные, приглушенные звуки, от которых в соседней комнате храпевшая мать перевернулась во сне.