Смерть моего врага | Страница: 10

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Да, отец.

Я смотрел в пол, и только теперь, не смея больше взглянуть на него, я видел как бы его отражение на полу. Мясистые щеки бессильно и вяло повисли на лице, как у беззубого старика. Они были бледными и серыми, не плоть, а какая-то масса, какое-то тесто, из которого ушли жизнь и сила; глаза блуждали, в них больше не было твердой точки, откуда они смотрели. Их взгляд больше не устремлялся на меня из этой мертвой, вязкой плоти, он был направлен внутрь. Казалось, он смотрел не на меня, говорил не со мной, а как бы издалека, с кем-то далеким, и на него же смотрел. Отец тяжело дышал. Тонкая, серая, пузырчатая пленка пота прикрывала кожу, как папиросная бумага. В руке он сжимал связку ключей. Так сжимают резиновый мячик, из которого хотят выдавить воздух. Я очень боялся, что он меня побьет.

— Ты отнесешь Фабиану марки, — произнес он медленно хриплым голосом, почти дружески, как будто приглашал меня сделать это.

— Да, отец.

— Ты меня понял?

— Да.

«Ты меня понял?» — после этих слов всегда начиналась порка. Я ждал, что она последует и на этот раз, хотя он и говорил со мной таким хрипло-дружеским голосом. Я ждал. Больше того, я хотел, чтобы он меня выпорол. Когда я поднял глаза, он все еще стоял в прежней позе, наклонившись в мою сторону, и тяжело дышал. Я слышал, как он короткими толчками выдавливает изо рта дыхание. И потом он ушел, держа в правой руке связку ключей и сжимая ее, как мячик.

— Я принес тебе марки, — сказал я Фабиану.

Он сидел перед раскрытым альбомом и с удовольствием переворачивал листы.

— Ого, — только и сказал он, и его завиток на лбу запрыгал вверх-вниз.

— Я сам их надпечатал, — процедил я сквозь зубы.

— Ух ты, — сказал Фабиан. — Неужели сам?

Я отдал ему марки, и он сунул их в конверт, из которого в свое время их вынул. Мы замолчали.

— Я думал… — заикнулся было я.

— По-моему, это дурно, — сказал он.

Но у меня вовсе не было ощущения, что он считает мой поступок таким уж дурным. Собственно говоря, он держался вполне дружески и говорил со мной вполне дружелюбно. Может, он считал это дурным потому, что так думал его отец, и потому, что он попался на обман и не заметил того, что, по словам его отца, заметил бы любой ребенок. Интересно, думал я, сгорая от любопытства, а ему никогда не приходила в голову подобная мысль? Может, он не осуществил ее только потому, что у него не было детской типографии, которая могла бы его совратить? Но все мои высокие мечты теперь улетучились, и настроение было печальное. Фабиан растреплет об этом деле, расскажет Артуру с его Маврикием и всем другим ребятам. Никто больше не захочет со мной меняться, никогда я не увижу марку острова Маврикий. Конечно, если у Артура она есть. У меня пропала всякая охота меняться, и интерес к почтовым маркам прошел, и даже интерес к детской типографии, моей любимой игре, немного остыл.

Фабиан взглянул на меня, на мою обреченную позу.

— Отец хотел разорвать остальные, — сказал он.

Похоже, ему было жаль с ними расставаться.

Я молча кивнул.

III

Я сижу у себя в комнате, смотрю в окно на дома и сады на другой стороне улицы и думаю о разных вещах. Вон там, на углу, в запущенном саду стоит одинокое мощное дерево с дуплистым стволом. Дерево медленно умирает, смерть подкрадывается изнутри, от корней. С каждым годом смерть забирается все выше в его ствол и ветви. Скоро она достигнет кроны.

Несколько лет назад, когда я впервые увидел это дерево, оно шумело пышной листвой. С места у окна мне было видно, как оно преображалось от месяца к месяцу. Я вспоминаю, каким оно было прежде. Прежде оно указывало на смену времен года. Поздней осенью роняло листья. Вероятно, эта зима будет для него последней, так оно иссохло и облысело. По улицам гуляет жесткий, ледяной ветер. Стоит январь, и холодный воздух проникает сквозь щели дверей и окон нашего деревянного дома в какой-то другой стране.

Входит мой отец, он стар, глаза уже отказываются ему служить. Он несет ведро с углем, чтобы наполнить печь, которая слишком быстро остывает. Вот он возится вокруг печи: дрожащими руками он вытряхивает сажу, бросает в печь дрова и уголь.

— Не сказать, чтобы тепло, — говорит он. — Ты, наверное, замерз.

— Нет, что ты, — говорю я. — Мне не холодно.

Он ждет. Я чувствую, он хочет что-то сказать, хотя зашел ко мне только для того, чтобы растопить печь.

— Хотелось бы мне до этого дожить, — говорит он вдруг после долгого молчания.

— Ты о чем? — спрашиваю я, хотя совершенно точно знаю, на что нацелено его желание.

— Хотелось бы дожить до конца, увидеть, чем все это кончится.

В его голосе еще звучит слабая надежда. Каждое желание, будучи высказанным, немного предвосхищает свое исполнение.

— Я стар, — добавляет он.

Это звучит как условие завещания.

— Может, и доживешь, — отвечаю я. — Возраст здесь ни при чем. Молодые часто оказываются первыми жертвами.

— Мы этого недооценили, — говорит он, словно беседуя с самим собой. И снова погружается в глухое раздумье. Теперь, когда он стоит передо мной, я знаю все его мысли. Он перебирает в голове тысячу упущенных возможностей: вот если бы тогда он сделал то или это. Все возможности снова и снова подвергаются пересмотру, он чувствует какую-то вину, свою личную вину, что все так получилось. Конечно, он не бездействовал. Но его дела перестали быть зеркалом, в котором он видит свое прямое отражение. Они больше не согласуются с тем, что он помнит и видит сегодня.

Потом он снова возвращается к печке.

— Не сказать, чтобы здесь тепло, — говорит он и нерешительно покидает комнату.

Я не чувствую холода. Во мне полыхает огонь, который сам по себе не угасает. Его раздувает смерть, я постоянно думаю о ней.

Тяжелые шаркающие шаги затихают в коридоре, хлопает дверь, снова наступает тишина.

Я рассказываю все, ничего не утаивая, коль скоро это касается меня и моего врага. Думая о его смерти, я вспоминаю свою жизнь. С тех пор как он стал моей судьбой, я постигаю его судьбу глубже, масштабнее, чем когда-либо.

Я не стану ничего рассказывать о страданиях, которые он принес нам. Час смерти — не время сводить счеты.

Мой враг вошел в мою жизнь, его ввел мой отец. «Тогда — помилуй нас Бог» и «Боюсь, мы его еще узнаем». Никогда в жизни не забыть мне этой угрозы и взгляда, которым она сопровождалась.

Но поначалу она ничего еще для меня не значила. Чуждый элемент был впущен в меня и лежал там, внутри, неподвижный, немой, в капсуле, не касаясь других органов и не раздражая их. И моя фантазия, казалось, покинула меня. Она подыскивала себе совершенно другие объекты, вокруг которых вращала свои детские страхи и надежды. Мои мысли загнали врага в странную тишину, из тишины пробились первые ростки одиночества.