— Давайте выпьем? Что вы пьете? — Мы выпили. — Ваше здоровье!
Он опять берет слово.
— Вы уж слишком принимаете это на свой счет, — говорит он. — Мы образуем общину не на жизнь, а на смерть, не забывайте. Это нас связывает— на жизнь и на смерть. Разумеется, небольшие личные различия могут при этом сохраняться, в зависимости от позиции соответствующего индивида. Но это все нюансы личного. На жизнь и на смерть, в этом, так сказать, сосредоточено все личное, оно же одновременно и общее, в гетеанском смысле, понятно. Вы меня понимаете?
— Причем тут Гете? — спрашиваю я. — С чего вдруг Гете, что это значит?
Мой вопрос застает его врасплох.
— Я вижу, это вас смущает? — говорит он с улыбкой. — Я просто имел в виду объяснение слова «общее», это слово гетеанское и в наши дни неупотребительное, если не ошибаюсь. Знакомо оно вам? Почему оно вас смущает? Вы имеете что-то против него?
— Нет, нет, но я предпочитаю сражаться без союзников. Ведь их поставки придется потом оплачивать. Тем не менее я вас понял. Хорошо. На жизнь и на смерть. Вы считаете, что у нас общий враг?
— Совершенно верно, — говорит он с облегчением и откидывается на спинку стула. — Похоже, мы начинаем понимать друг друга.
Это ему нравится.
— Продолжим. Пейте же.
Я пью.
— У нас общий агрессор, — повторяю я. — Это создает связи, некое товарищество, конечно, кто спорит? Хотя я еще не знаю, нет ли других интересов, которые нас сплачивают…
— Какой рационализм, — шутит он, радуясь, что преодолел мое недомыслие. — А ведь я всегда подозревал вас. Надеюсь, вы на меня не сердитесь…
— Вовсе нет, — перебиваю его я. — Я только хотел вам сказать, что, кроме вас, есть некто, с кем меня связывает общность не на жизнь, а на смерть. Эта общность глубже, чем та, о которой вы все время говорите.
— Вот как? И с кем же, ради Бога? — с вызовом спрашивает он.
— А вы не знаете? Бывает общность, более глубокая, чем со всеми единомышленниками, чем общность тех, кто причисляет себя к одной партии.
— Ну же, — перебивает он меня. — Выкладывайте!
— Общность врагов, — говорю я, чувствуя наконец облегчение. — Тех, кто связан друг с другом неразрывно, как небо и земля, солнце и луна, и звезды на своих орбитах. Но эти последние примеры я должен опустить. Как поэтические украшательства они, собственно говоря, неправомерны.
Все это я выдаю, не переводя дыхания.
— Зачем же опускать? — возражает он с улыбкой. — Ваше воодушевление прекрасно. Поэзия — это совсем недурно.
— Но это неправда, — упираюсь я. — Есть только одна общность врагов — человеческая. Она беспримерна. А как обстоит дело с небом и землей, с водой, огнем и прочим космическим блефом, мне неизвестно.
Повисает пауза. Мы сидим вместе за одним столом, в садовом ресторане, под деревьями в большом городе, мы беседуем, и внезапно между нами повисает пауза. Видимо, она с самого начала как-то пролезла в наш разговор, а мы и не заметили. Или оба мы знали, что она притаилась на заднем плане. И как мы ни старались ее избежать, она вдруг выступила на авансцену. Что происходит между людьми, которые высказались, которым нечего больше сказать друг другу? Они встают, некоторое время медлят, и каждый идет своей дорогой. Пока! Но это не молчание. И когда людям ничего не приходит в голову — это тоже не молчание. Просто небольшой перерыв, чтобы перевести дыхание. Так скрипач прикладывает ухо к инструменту и прислушивается, проверяя настрой, прежде чем продолжить игру.
— Значит, общность с вашим врагом, — произносит он задумчиво, откидывается на спинку стула и уточняет. — С нашим врагом.
И ждет. Потом продолжает:
— И при этом нельзя даже сказать, что вы перебежчик или предатель.
— Спасибо, — говорю я, осушаю свой стакан и вижу, что его стакан тоже пуст. — Теперь выпейте со мной еще. Окажите честь.
Я заказываю. Мы выпиваем вместе.
— А теперь, пожалуйста, объясните мне, как вы до этого додумались? — торопливо спрашивает он, как будто хочет успеть сдержать некое обещание. Он вел беседу спокойно, взвешивая каждое слово. И только последний вопрос выпалил в лихорадочной спешке.
— Вам не нужно ничего приукрашивать, — отвечаю я. — Вы хотели сказать, как я додумался до этого бреда? Не правда ли? Но я так чувствую, так воспринимаю жизнь, и никто мне не прикажет, как я должен чувствовать и что переживать. В моей жизни он означает то же, что означаю я в его жизни.
— Ого! — с издевкой перебивает он.
Но я не даю сбить себя с толку.
— И это намного больше, чем я мог бы значить для вас. Или вы для меня. Или Бог весть кто для Бог весть кого!
Меня охватывает восторженное возбуждение при мысли, что сейчас я признаюсь ему, каким благословением может быть враг. Но он прищуривается и пристально глядит на меня, словно хочет сказать: «Дорогой друг!» Или: «Ври, да не завирайся!» Поэтому я с подчеркнутым хладнокровием говорю:
— Вы видите в нем только агрессора, того, кто на нас нападает. Это лишь одна сторона. Вы его тем самым переоцениваете.
— Мне кажется, — говорит он с прежней издевательской усмешкой, — мне кажется, переоценить его трудно. А что, если вы тоже видите другую сторону и потому его недооцениваете? Как ни крути, агрессор — он.
— Не только, не только, — выпаливаю я с триумфом.
— Вы готовы это оспорить?
— Да, мы для него агрессоры в той же степени.
— Мы? Как это возможно? Ведь мы же…?
— Да, ведь мы то самое! — перебиваю его я. — Этого факта ему достаточно, чтобы чувствовать себя в опасности. Может, он терзается теми же страхами, что вы и я, каждый из нас? Не с похожими, а с теми же. Кто они и кто я? Может, потому он и нападает.
— Он бич Божий, — говорит мой собеседник спокойно и резко. Его слова действуют на меня как удар хлыста.
— Что?
— Бич Божий, — невозмутимо повторяет он. — Вы находите эту мысль абсурдной?
— Почему, — вопрошаю я, — почему вы так говорите?
Мое возбуждение растет, мне стоит труда скрывать его.
— Его нужно бы умертвить, просто умертвить. Покончить с ним.
Я смотрю на него в ужасе.
— Почему? — шепчу я.
Но не эта мысль выводит меня из равновесия. Я вспоминаю людей, штурмовавших помещение ресторана, где сидел и подслушивал я, уставший с дороги безобидный странник. В словах моего собеседника звучало мужество и решимость, звучало иначе и по-новому. Он бы не удовольствовался прихожей, рестораном и ни в чем не повинными столами и стульями. Он вошел бы в зал, где шло собрание, и нашел бы противника. Он знает, что погибнет, и потому продает свою шкуру как можно дороже.