Когда началась война, она удивилась не столько тому, что старшие записались в солдаты, сколько тому, что это сделал Жан. В первом же письме, полученном с фронта, сообщалось, что Жан работает при штабе и печатает на машинке, а второе принесло соболезнования от ее величества по поводу гибели второго сына. Через четыре года, когда Жан вернулся, он оказался маленьким бледным человечком с мрачным, уклончивым взглядом. Руки его никогда не замирали, пока он не закуривал, он подбирал под себя локти, держа сигарету осторожно и близко к щеке, подобно роковой женщине на картинке. Жоржина завела разговор о семинарии, поскольку война-то закончилась. Когда она договорила, он ответил только: «Здорово!» – как обычно говорили туристы. И на следующий же день пропал.
Потом Эрве Эрве рассказал ей, что Жан был единственным, кто не присылал денег из армейской зарплаты, а она промолчала, потому что и так это знала. В течение двух месяцев она получила две открытки, одну – с фотографией Монреаля, с надписью: «Pas loin!» [31] , а другую – с изображением канадских Скалистых гор, покрытых снегом и огромных, на которой было написано: «Loin mais bien content» [32] . Еще через неделю сбежала ее четырнадцатилетняя дочь, оставив ей двойню.
В тот вечер, убирая в церкви, она села во мраке, пахнущем моющими средствами. Несколько свечей едва горело в коптилках, отбрасывая неровные тени на камень. Однажды в Ривер-о-Тоннере киты подплыли близко к берегу, качаясь на волнах и выдувая морось, и она повела сестренку на них посмотреть. Те, кто стоял там, перестали смотреть на китов и загляделись на сестру, которая стала тянуть Жоржину за руку, прося уйти.
У тебя такие же ресницы, как у меня, сказала она Жоржине этой ночью. Ну да, и только, ответила Жоржина. Она удивилась, что помнит это. Она коснулась лица. С возрастом щеки и пальцы онемели, как от холода. Суставы ныли. Ей хотелось плакать, но легче было забыть.
Все эти годы она находила утешение только в церкви и шитье. Она обшивала все семейство, хотя одежда возвращалась изорванная в драках, испачканная грязью и неизвестно чьей кровью. Слушая кюре, она была захвачена ритмом Библии: земля, прах и камни, на которых трудились люди, – она знала теперь, что недуги и рождение детей, трудные дни под сильным ветром, стегающим поля, – все это было и есть воздаяние. Она была слишком окрыленной, слишком уверенной в своей силе. Но сейчас, когда иголка сновала в ткани, она позволила себе помечтать; из шитья совершенной рубашки возникли проблески юношеских воспоминаний, как картинка в каталоге «Итон». Это все возраст, подумала она, выбрасывая картинки из памяти.
После безжалостной зимы неожиданно наступила весна – жаркие дни, теплые ночи с непривычными южными ветрами, прерывающимися проливными дождями. Льдины разваливались с треском, попадая в залив. Растения росли и распускались еще до того, как высыхала почва, на мокрой земле мгновенно появлялись цветы. К вечеру она оставила одну из дочерей готовить обед, а сама поднялась по лестнице к себе в комнату, позволила себе закрыть дверь и виновато легла, стараясь не смять постель. Солнце за окном сияло, словно желтая вспышка на узких облачных отмелях. Слышались равномерное чавканье лопат в сырой земле, шлепки отброшенной грязи и ветер, звучащий подобно надутым парусам. Казалось, она задремала. Ей снилось, что она падает, ветер стремительно несется навстречу и принимает форму вздувшейся шторы, хотя окно было плотно занавешено, и когда она открыла глаза, призрак не столько стоял рядом, сколько висел, витал, как пылинки в воздухе. И выглядел старым, словно школьник с муко́й на лице во время рождественских представлений, хотя на нем была рубашка в сине-белую полоску, каждая из которых была различима и совершенна. Он стоял с натянутым выражением лица, которое напомнило ей человека, однажды виденного ею, вмерзшего в лед на реке, а потом вырезанного изо льда и отнесенного в деревню в хрустальном гробу. Он был одновременно и мертв и счастлив, и воспоминание ее не отпускало. Потом она моргнула – она не запомнила, когда, – и рывком села.
Ветер разорвал тучи над горными склонами; перед тем как опуститься на коврик на колени, она недолго постояла, еще охваченная неподвижностью. Не было никаких следов чьих-то ног. Но она не могла больше думать ни о чем другом.
Жан, сказала она, в конце концов, reviens [33] , и добавила торопливую, неуверенную молитву. Если бы это был призрак Жана-мальчика, в бобровой куртке и комбинезончике, кожаной кепке, о которой он мечтал на день рождения в одиннадцать лет и которую она тайно для него сшила, она бы поняла, что вообразила его от усталости, но почему ее сын одет как турист?
После она сказала о призраке только молодому кюре с выцветшими глазами, спросила, не знамение ли это? Она слышала, как кюре рассуждал о чудесах, о епископе в Монреале, который исцелил хромого негритенка, об истинном милосердии. Кюре выслушал и на следующий день пришел проверить дом и поговорить с Эрве Эрве.
Вечером она открыла ящик из-под яблок, который лет сорок назад переделали в нечто вроде сундука для приданого, и вытащила оттуда открытки. Она не сомневалась, что с годами становится слабее, но она еще и дряхлеет, и, наверное, выживает из ума? Десять лет она исправно молилась о Жане. За десять лет он мог обзавестись детьми. И что ей здесь еще нужно? Сыновья и дочери кто исчез, кто сбежал. Слишком долго она старалась сохранить семью, но обстоятельства, сделавшие однажды эту страну негостеприимной, никуда не делись – их поддерживал Эрве Эрве. Она была слишком сильной, чтобы это замечать, но сейчас она прозрела.
Она спустилась в гостиную. Последним, через несколько часов после остальных, пришел Джуд. Он снял сапоги, заляпанные грязью. В десять лет он выглядел как пещерный человек – плоское лицо без всякого выражения, слой грязи, мускулистое тело. Он безразлично взглянул на нее, Джуд унаследовал ее ресницы и, значит, сестры, и она не могла удержаться, чтобы не подумать о том, что в другое время и место они все были бы такими разными.
Когда она ушла, бросив все, чем жила, она знала только две деревни. Она забрала с собой все деньги, что успела спрятать, и мешок поношенной одежды. Она шла по берегу – весенняя луна, бушующий высокий прибой под дорогой, темные ели, похожие на прорехи в темном небе. Односельчане верили, что те, кто ушел на юг или на запад, были иные, чем они, и если они возвращались, то вызывали подозрения. Эрве Эрве называл их traitres [34] . Дочь Улле ушла в Бостон с туристом и позже приехала погостить уже со своей дочерью. Девушкой по имени Мава Рэттледж. Что за уродливое имя! И только одно поколение. Так что все россказни были не так уж и лживы. Еще когда отец Жоржины не родился, поговаривали, что священники обходили Штаты в поисках разбежавшихся французских канадцев или уроженцев Новой Шотландии, давным-давно депортированных британцами.
Годами, слушая разговоры о местах, населенных французами, Луизиане или Сен-Бонифасе, она думала, что эти города недалеко друг от друга, пару дней пути, но неделю за неделей она шла на запад, минуя вздымающееся и опускающееся небо городов, поля, лежащие ступенями между лесом и скалами ледникового периода. Она говорила о потерянном сыне и детях, которых он мог оставить. Через месяц, в прерии, французские семьи, приютившие ее, спрашивали о Квебеке, откуда они были родом. Она повторяла слухи, которые игнорировала долгое время, – о разврате, идущем из Штатов, о кочующих фабричных рабочих, о рыбаках на les bateaux-usines [35] , что ловят треску в заливе.