Боги среди людей | Страница: 100

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Ранее, говоря об отце, вы употребили слово «настороженно», – заметил Грегори. Естественно, он был очередным воплощением «Голоса Разума», который преследовал ее всю жизнь. – «Настороженно»? – поторопил Грегори.

– Я действительно употребила это слово?

– Да.

По ее предположениям, он пытался вытянуть из нее сведения о насилии или о чем-либо другом, столь же драматичном и травматичном. Но ее желание дистанцироваться от отца было вызвано иными причинами: осмотрительным отцовским характером. Его стоицизмом (да, опять это затертое слово), его бодряческой экономностью – пчелы, куры, овощи со своего огорода. Он загружал ее работой по дому («Я буду мыть, а ты вытирай»). Заставлял пускать в дело объедки («Так, что у нас в холодильнике: немного ветчины и пара отварных картофелин; сбегай-ка во двор, посмотри, нет ли там свежих яичек от наших пернатых подруг?»). А это его назойливое терпение, когда она вела себя как упрямая собачонка («Ну же, Виола, садись за уроки, а потом мы с тобой придумаем какую-нибудь награду»).

– Это звучит вполне разумно, Виола.

– Вам положено принимать мою сторону («Разумно»! Скользкое словцо).

– Неужели? – мягко удивился Грегори.

Найдется ли хоть кто-нибудь, способный посочувствовать ее скорбной повести? Из числа тех, кому она за это платит деньги.

– А после маминой смерти он обрезал мне волосы.

– Своими руками?

– Нет, отвел в парикмахерскую.

Нэнси водила ее в «Суоллоу энд Барри» на Стоунгейт, а потом они шли в кондитерскую «Беттиз», где ели меренги с кремом. Вчера вечером она тоже заказала там меренги. Очень приличные, но совсем не такие, как прежние меренги из ее детства.

На первом этаже «Суоллоу энд Барри» был маленький прилавочек, где продавались черепаховые гребни, зажимы ювелирной работы и благоухающие взрослые духи, а на втором этаже работал парикмахер, который всегда хвалил ее длинные волосы и аккуратно подравнивал кончики, чтобы стало «еще красивее». Это место дышало роскошью и излишеством, там все называли ее красавицей, все любили Нэнси, но после ее смерти отец заявил Виоле, что не сможет каждое утро заплетать ей косы и хочет, чтобы у нее была более «практичная» прическа; и вот он повел ее в отвратительную живопырку-цирюльню, ближайшую к дому. Стены там были выкрашены в сиреневый цвет; сейчас такое заведение назвали бы «Модельные стрижки» или «Завиток», а в те годы оно называлось «У Дженнифер», и Виола на всю жизнь запомнила, какой там стоял холод и как облезала со стен краска.

Ее там жутко обкорнали, новая прическа совсем ее не украшала, а только уродовала, отрезанные волосы остались валяться у Дженнифер на растрескавшемся полу. Никаких меренг в «Беттиз», только лимонно-ячменная вода и шоколадные трюфели дома. Она плакала, плакала и…

– А сами вы не умели причесываться?

– Простите?

– Вы сами не умели заплетать косички?

– Мне было всего девять лет. Естественно, как следует не умела.

Нэнси со всей тщательностью расчесывала ей волосы по утрам, а потом еще вечером, перед сном. Это были минуты их счастливого единения.

У Берти в детстве тоже были длинные волосы. Так получилось само собой, потому что она никогда не водила дочку в парикмахерскую. Виола помнила, с какими нервами и суетой выпроваживала детей в школу: Берти вечно копалась, а Санни упрямился. («Почему бы вам не вставать чуть пораньше?» – говорил отец. А она, между прочим, и так не высыпалась.) Берти терпеть не могла маленькую массажную щетку, которая действительно плохо подходила для расчесывания. Когда щетка дергала за волосы, Берти начинала ерзать и визжать, а в результате выходила из дому растрепой. Правда, особой роли это не играло, потому что училась она в вальдорфской гимназии, куда все дети приходили не слишком аккуратными.

Виола содрогнулась от этих давно растерянных воспоминаний, которые неожиданно выплыли на поверхность: как она орала на Бетти – «Причесывайся сама, если не можешь постоять смирно!» – и швыряла щетку через всю комнату. Какого же возраста была тогда Бетти? Лет шести? Семи?

Эх, Виола.

Эти воспоминания, обрушившиеся на нее как гром среди ясного неба, тоже кололи ее в самое сердце, и без того истерзанное вечерними гулянками. («Неужели я была такой никудышной матерью?» – спросила она у Берти. «А почему в прошедшем времени?» – ответила дочка вопросом на вопрос. Что посеешь, то и пожнешь.) Очередной укол. Трещина на поверхности зачерствелого сердца Виолы расширилась до излома. Укол, еще укол. Конечно, нельзя сказать, что никто ее не любил (но ощущение осталось именно такое), никто не отлучал ее от любви – она сама себя отлучила. А ведь была неглупа и хорошо это знала. Что же будет дальше, вопрошал Голос Разума. Не начать ли…

– Ой, заткнись ты, – устало проговорила Виола.

Когда Берти уехала погостить к деду, отцу Виолы («Я у него жила, а не гостила»), он по старой привычке повел ее в парикмахерскую, откуда девочка вернулась со старомодной асимметричной стрижкой, прихваченной пластмассовым ободком. И сообщила, что очень довольна, хотя Виола подозревала, что это говорится исключительно назло ей. «Зато она может сама следить за своим внешним видом», – сказал тогда отец. У него, конечно, был пунктик в плане самостоятельности, ответственности каждого человека за себя.

Отец захрапел.

– Мне все же хотелось бы уточнить насчет слова «настороженность», – не унимался Грегори.

Виола вздохнула:

– Наверное, я неудачно выразилась.

Ее отца все любили. Хороший. Добрый. Но она-то видела: он убил маму.

– Вы хотите об этом поговорить, Виола?


Невразумительные празднества вяло подходили к концу; в палату зашли двое санитаров и спросили:

– Спатки будем или нет, Тед? – Словно продекламировали детский стишок.

– Да уж, выключите свет, – подхватила Виола, и санитары рассмеялись, как будто услышали остроумную шутку.

Оба были филиппинцами («говорим по-тагальски») и смеялись по любому поводу. Неужели Филиппины – такой счастливый уголок? Или эти санитары просто радовались, что унесли оттуда ноги? Или не понимали, что им говорят? Было всего шесть часов вечера – детское время. Один из санитаров держал в руках мужской памперс; они терпеливо ждали, чтобы Виола вышла из палаты. («Уважение достоинства проживающих – один из наших главных принципов».)

Когда отца подмыли и укутали одеялом, Виола вернулась в палату попрощаться.

– На следующей неделе меня не будет, – предупредила она, хотя с ним, похоже, не имело смысла говорить о планах на будущее, да и вообще о чем бы то ни было. – Я даже домой не заеду, – добавила она. – Улетаю в Сингапур, на литературный фестиваль.

Отец пробормотал какое-то «С… н…».

– Да, там будет солнечно, – сказала она, хотя прекрасно понимала, что он имеет в виду совсем другое. Не «солнце», а «Солнце» – ее сына, Санни.