– Тоже правда, – сказал я.
Она крепко вцепилась в мою руку:
– Нам, хужерам, надо держаться друг дружки.
– Верно.
– Ты зови меня «мамуля».
– Что-оо?
– Я, как встречу молодого хужера, сразу прошу его: «Зови меня мамуля».
– Угу…
– Ну, скажи же! – настаивала она.
– Мамуля…
Она улыбнулась и выпустила мою руку. Стрелка обошла круг. Когда я назвал Хэзел мамулей, механизм остановился, и теперь Хэзел снова стала его накручивать для встречи со следующим хужером.
То, что Хэзел как одержимая искала хужеров по всему свету, – классический пример ложного карасса, кажущегося единства какой-то группы людей, бессмысленного по самой сути, с точки зрения божьего промысла, классический пример того, что Боконон назвал гранфаллон. Другие примеры гранфаллона – всякие партии, к примеру Дочери американской Революции, Всеобщая электрическая компания и Международный орден холостяков – и любая нация в любом месте в любое время.
И Боконон приглашает нас спеть вместе с ним так:
Что такое гранфаллон? Хочешь ты узнать,
Надо с шарика тогда пленку ободрать!
Лоу Кросби считал, что диктаторское правительство – зачастую очень неплохая система. Сам он вовсе не был скверным человеком, не был он и дураком. Ему были свойственны грубоватые, мужицкие повадки в отношениях с людьми, но многое из того, что он высказывал насчет недисциплинированного человечества, было не только забавно, но и правдиво.
Однако в одном важном пункте его покидал и здравый смысл, и чувство юмора – это когда он касался вопроса, для чего, в сущности, люди живут на земле.
Он был твердо уверен, что живут они для того, чтобы делать для него велосипеды.
– Надеюсь, что в Сан-Лоренцо будет ничуть не хуже, чем рассказывали, – сказал я.
– А мне достаточно поговорить только с одним человеком, и сразу узнаю, так это или не так. Если «Папа» Монзано у себя на острове даст честное слово в чем бы то ни было, значит, так оно и есть. И так оно и будет.
– А мне особенно нравится, – сказала Хэзел, – что все они говорят по-английски и все они христиане. Это настолько упрощает все.
– Знаете, как они там борются с преступностью? – спросил меня Кросби.
– Нет.
– У них там вообще нет преступников. «Папа» Монзано сумел всякое преступление сделать таким отвратительным, что человека тошнит при одной мысли о нарушении закона. Я слышал, что там можно положить бумажник посреди улицы, вернутся через неделю – и бумажник будет лежать на месте нетронутый.
– Ого!
– А знаете, как называют за кражу?
– Нет.
– Крюком, – сказал он. – Никаких штрафов, никаких условных осуждений, никакой тюрьмы на один месяц. За все – крюк. Крюк за кражу, крюк за убийство, за поджог, за измену, за насилие, за непристойное подглядывание. Нарушишь закон – любой ихний закон, – и тебя ждет крюк. И дураку понятно, почему Сан-Лоренцо – самая добропорядочная страна на свете.
– А что это за крюк?
– Ставят виселицу, понятно? Два столба с перекладиной. Потом берут громадный железный крюк вроде рыболовного и спускают с перекладины. Потом берут того, у кого хватило глупости преступить закон, и втыкают крюк ему в живот с одной стороны так, чтобы вышел с другой, – и все! Он и висит там, проклятый нарушитель, черт его дери!
– Боже правый!
– Я же не говорю, что это хорошо, – сказал Кросби, – но нельзя сказать, что это – плохо. Я и то иногда подумываю: а не уничтожило бы и у нас что-нибудь вроде этого преступность среди несовершеннолетних. Правда, для нашей демократии такой крюк что-то чересчур… Публичная казнь – дело более подходящее. Повесить бы парочку преступников из тех, что крадут автомашины, на фонарь перед их домом с табличкой на шее: «Мамочка, вот твой сынок!» Разика два проделать это, и замки на машинах отойдут в область предания, как подножки и откидные скамеечки.
– Мы эту штуку видали в музее восковых фигур в Лондоне, – сказала Хэзел.
– Какую штуку? – спросил я.
– Крюк. Внизу, в комнате ужасов, восковой человек висел на крюке. До того похож на живого, что меня чуть не стошнило.
– Гарри Трумен там совсем не похож на Гарри Трумэна, – сказал Кросби.
– Простите, что вы сказали?
– В кабинете восковых фигур, – сказал Кросби, – фигура Трумэна совсем на него не похож.
– А другие почти все похожи, – сказала Хэзел.
– А на крюке висел кто-нибудь определенный? – спросил я ее.
– По-моему, нет, просто какой-то человек.
– Просто демонстратор? – спросил я.
– Ага. Все было задернуто черным бархатным занавесом, отдернешь – тогда все видно. На занавесе висело объявление – детям смотреть воспрещалось.
– И все равно они смотрели, – сказал Кросби. – Пришло много ребят, и все смотрели.
– Что им объявление, ребятам, – сказала Хэзел. – Им начхать.
– А как дети реагировали, когда увидели, что на крюке висит человек? – спросил я.
– Как? – сказала Хэзел. – Так же, как и взрослые. Подойдут, посмотрят, ничего не скажут и пойдут смотреть дальше.
– А что там было дальше?
– Железное кресло, где живьем зажарили человека, – сказал Кросби. – Его за то зажарили, что он убил сына.
– Но после того, как его зажарили, – беззаботно сказала Хэзел, – выяснилось, что сына убил вовсе не он.
Когда я вернулся на свое место, к дюпрассу Клэр и Хорлика Минтонов, я уже знал о них кое-какие подробности. Меня информировало семейство Кросби.
Кросби не знали Минтона, но знали о его репутации. Они были возмущены его назначением в посольство Сан-Лоренцо. Они рассказали мне, что Минтон когда-то был уволен госдепартаментом за снисходительное отношение к коммунизму, но прихвостни коммунистов, а может быть, и кое-кто похуже, восстановили его на службе.
– Очень приятный бар там, в хвосте, – сказал я Минтону, усаживаясь рядом с ним.
– Гм? – Они с женой все еще читали толстую рукопись, лежавшую между ними.
– Славный там бар.
– Прекрасно. Очень рад.
Оба продолжали читать, разговаривать со мной им явно было неинтересно. И вдруг Минтон обернулся ко мне с кисло-сладкой улыбкой и спросил:
– А кто он, в сущности, такой?
– Вы про кого?
– Про того господина, с которым вы беседовали в баре. Мы хотели пройти туда, выпить чего-нибудь, и у самой двери услыхали ваш разговор. Он говорил очень громко, этот господин. Он сказал, что я сочувствую коммунистам.