Со следующим сватовством тоже ничего не вышло. Он сам ездил в Измайлово, уговаривал, грозил. Прасковья на уговоры отвечала: «Не пойду замуж без сердечного влечения», – а угроз не побоялась: монастырь, так монастырь – не она первая, не она последняя. Да и не существовало, видно, силы, способной напугать, переневолить девушку, что, словно собаку, водила на поводке огромную рысь.
Любил он свою младшую племянницу, знал чуть ли не с самого ее рождения.
– Государь-дяденька, – лепетала она лет в пять, – ты знаешь, все люди-то похожи на зверей: кормилица на козу, матушка на лисицу, ты на кота…
– А ты? – Он, смеясь, подхватил ее на руки, – А ты на кого, лапушка?
– Я птаха серая, – серьезно сказала девочка.
И стала она для него Птахой серой. Хотя и выросла в красивую, умную, образованную девушку, было в ней что-то действительно от скромной птахи: неброскость, ненавязчивость, грустная нежность.
Да, и в последний раз видел он ее вовсе не на ассамблее, а на похоронах царицы Прасковьи. Вся в черном, настоящей послушницей, стояла Прасковьюшка у гроба матери. Больно сжалось тогда у него сердце от мысли, что по его вине остается царевна вековухой: уступил ей, не искал больше женихов среди иноземных правителей, отнял у любимой племянницы единственную возможность для нее, царевны, женского счастья – стать матерью. Решил заняться ее устройством, предварительно посоветовавшись об этом тонком деле с женой.
– Поздно, – возразила Екатерина, когда он рассказал ей о своем намерении, – перестарок, залежавшийся дипломатический товар.
Жена так никогда и не смогла подавить ревнивой неприязни к его любимой племяннице. Он не осуждал ее: свои дочери подрастали, о них должен в первую очередь заботиться. Да и права была Екатерина: Прасковьюшка засиделась в девках. Вряд ли самый захудалый герцогишка польстился бы на невесту, которой вот-вот исполнится тридцать лет.
Птаха серая решила все сама. И когда он, дядя, запоздало помышлял устроить ее женское счастье, уже любила и ждала ребенка.
Но как же осмелилась она на такой отчаянный, такой безрассудный поступок? Как смогла сохранить в тайне столь длительную связь? Впрочем, о связи этой лишь царская семья не знала. Меншикову было известно, о ней ведал и генерал-прокурор сената Ягужинский и примечала еще едва ли не дюжина приближенных. Но молчали, подлецы! Развязали языки, лишь когда он получил записку, написанную нетвердой рукой, будто ее карябал едва постигающий грамоту: «Государь-дяденька, прости. Умираю. Позаботься о моем сыночке. Молю тебя».
Бедная дуреха… Или наивная интриганка? «Позаботься о моем сыночке…» – Словно речь идет всего лишь о внучатом племяннике, а не о потенциальном наследнике престола, потенциальном сопернике царя, сопернике его дочерей. Да первым чувством, которое он испытал, прочитав и осмыслив записку, была не жалость к несчастной дурехе, не стыд за позор, обрушившийся на род Романовых (такие случаи бывали и прежде в боярских и даже царских семьях), а страх. Сразу же подумал о заговоре, еще более серьезном, чем тот, в какой втянули Алексея. Тогда заговорщиками стали враги: бояре и духовенство, – а тут предали друзья, соратники, единомышленники. И объединились опять-таки вокруг близкого ему по крови, любимого им человека. Но на что они рассчитывали, сплотившись вокруг Прасковьи? Как могли они противопоставить ему хоть и умную, но по-женски слабую царевну? Или их устраивала, привлекала как раз эта слабость?
О Мамонове он забыл. Гнев, слепой, безрассудный, неуемный, мешал логично думать, рвался наружу, чтобы обрушиться на головы преданных соратников.
Трое суток превратились в один кошмарный день разоблачений и пыток. Трое суток он не покидал своего кабинета. Трое суток метался, ползал на коленях и клялся в верности светлейший князь Меншиков, а Ягужинский, тот изо всех сил старался сохранить достоинство, не клялся, не оправдывался, только почернел весь и повторял, заикаясь от волнения:
– Успокойтесь, государь! Незаконнорожденный ребенок не имеет права на престол.
Будто это обстоятельство могло смягчить вину заговорщиков. Правда, уже на второй день расследования стало ясно, что заговора нет, и бушевал он для порядка, в назидание, чтоб неповадно было играть в тайны впредь. Понял: его сподвижники поддались женскому, человеческому обаянию Прасковьи и совершенно бескорыстно старались оттянуть горестное объяснение. Тем более личный медик царевны известил, что шансы на благополучный исход для матери и будущего ребенка ничтожно малы. У царевны колодами опухали ноги, она почти не вставала с постели. Но после родов осталась жива. И лекарь уверял под батогами, что жизнь ее и ребенка (родился мальчик!) теперь вне опасности.
Государю-дяденьке порадоваться бы этому заверению, он же томится бессонницей который час уже и все не может решить судьбу племянницы. Конечно, самое испытанное, самое мягкое и надежное средство – монастырь. Жизнерадостная выдумщица Прасковьюшка и тесная монастырская келья – дрожь пробирает от такого сопоставления. Пусть живет подальше от столицы, в Измайлове. Но мать и сын безусловно опасны. Даже, если сама Прасковья не будет бороться за право сына на власть, обязательно найдутся те, кто захочет видеть на троне отпрыска милославской ветви. Стало быть, и ребенка, и мать надо немедленно устранить, немедленно…
Но что там повторял Ягужинский? «Незаконнорожденный ребенок не имеет права на власть». Но и дети от неравнородного брака – тоже. Мамонов – всего лишь граф!
Петр отбросил пуховичок, вскочил с постели и, нашарив на шкафчике кувшин, припал к нему пересохшими губами.
Решение пришло наконец: монастырь отставить, Мамонова из-под стражи освободить. И женить на Прасковьюшке! Да, женить – на удивление всем иноземным представителям, что, знать, не скупятся каждый день посылать курьеров, смакуя подробности скандального события. А скандала-то нет! Русский царь выдает свою племянницу замуж. Выдает, заметьте, по любви. Может, впервые за всю историю государства российского!
– Будь счастлива, Птаха серая, – шепнул Петр в темноту, весьма довольный собой, и, улегшись в постель, тотчас же уснул.
Ночь пролетела незаметно. Волонтер со спокойной душой передал дежурство сменщику и отправился к себе в Борки досыпать.
Над Борками зарядил несильный, однако упорный дождь. Покрыл лужами дорогу. Они вскипали крупными пузырями – жди долгого ненастья. Солдатка Акилина упрятала своего петуха в сенцы. А дочку схоронить от непогоды не смогла. Лишь завечерело, по мокрым лопухам, по осклизлым грядкам помчалась Мастридия к соседу. У его крылечка ненароком оттолкнула кого-то уж больно тучного. Этот кто-то, то ли мужик, то ли баба, с головы до ног обернулся мешком. Борковские укрывались в дождь мешками – дело обычное. Даже нарочно два-три новых мешка не сшивали сбоку, чтобы ловчее было напялить кулем на голову. Исправляя свою оплошность, учтивая Мастридия придержала дверь и поздоровалась. Ей показалось, что под кулем схоронился незнакомый мужик. Тот на приветствие не ответил. Смешно затоптался перед дверью, примерялся, каким боком в нее протиснуться, и вдруг пропел тонким голосом Гликерии: