– Коль скоро ты, Стахий, при людях взял на себя вину, не могу я, попросту не имею права, оставить твое утверждение без внимания. И посему, до выяснения всех обстоятельств этого непростого дела, заключаю тебя в кордегардию.
Никого, однако, такое решение не повеселило. Не до веселья было. Успокоенная было кандалами, надетыми на подьячего, толпа заскучала, принялась вновь чем ни попадя швырять в телегу, требовать строгого наказания уже и для волонтера.
– В сруб их, отступников!
– В огонь немцев проклятых!
– В песок зарыть еретиков на острове!
– В Трубеже утопить!
– Отправляйтесь сейчас же! – приказал воевода. – И этот пусть едет, Думмбер. Одним пустомелей в городе меньше будет. А то посиделки опасные наладился в Борках устраивать. Честным женщинам борковским только головы морочит. На курьезы неприличные подбивает…
Приблизившаяся к повозке толпа подпевала воеводе вразнобой, но с одинаковой свирепостью:
– Так ему, так, безбожнику, нехристю!
– Чего удумал – с ангелами сравняться!
– Над всем миром крещеным возвыситься!
Те, что стояли поодаль, вскрикивали примирительно:
– Жену и деток жалко: сиротами останутся.
– Худобу распродать придется.
– Добросовестный был служака.
– А вдруг дело бы выгорело? С другого-то раза! – выпалил какой-то малец, от горшка два вершка.
– Выгорело бы, непременно выгорело, – проговорил задумчиво воевода, соглашался скорее не с малолеткой, а с собой. – Да не было бы пользы в том. Озорство. Праздность. Отвлечение от насущных нужд и дел. Грех. Люди – не птицы. Нет, не птицы. – Потом возвысил голос до начальственной зычности и убедительности. Стоявшие даже в самом последнем ряду за оцеплением услыхали:
– Довольно, понимаешь, дебатов! Пустословия то есть. Антимоний… Тьфу, антиномий. Ну да ладно. В общем, хватит! Не на вече собрались. Праздник тут устроили, понимаешь! Разойтись! А вы трогайте. Трогайте! Прикипели тут…
И загромыхала по кремлевскому спуску арестантская повозка в окружении стражников. Неловко улыбались согражданам подьячий в железах и волонтер со связанными руками. Руки ему связали для порядка.
– Подождите! Подождите меня! – вырвался откуда-то из толпы писаренок Степашка. Бросился что есть мочи за повозкой. Нагнал уж почти, да один из подьячих остановил, начал увещевать:
– Не реви, Степушка, легко твой начальник отделался. Пусть Господа благодарит, но и воеводу не забудет. Кабы не Воейков, горел бы теперь в своем срубе. Благо там костер еще не погас. – Под уговоры он вел мальчишку к Приказной избе. Возле нее собрались служилые люди, обсуждали происшествие неодобрительно:
– Устроил Крякутной в будний день потеху. И на службу из-за нее не явился.
– Не погладит теперь начальство московское нашего воеводу по головке. И концов в воду не спрячешь, хоть утопи шар этот в Трубеже. Где он, кстати, шар-то?
Шара на березе не было. Березы – тоже. Даже пенька не осталось.
– Воевода распорядился пока никаких записей не делать о курьезе этом.
– Не курьез, не курьез то – богомерзкое озорство! Беда, коль узнают о нем окрест. А на каждый роток не накинешь платок.
– Накинешь. И ты помалкивай, парень Степушка.
– Скоро девки борковские в кофтах из желтого шелка щеголять будут, – сказал самый молодой из восьми оставшихся в Переяславле подьячих. – Помяните мое слово, господа! – Он засмеялся и хотел еще что-то прибавить, но в оконце высунулся сам воевода Воейков. И был он похож в этот момент на своего любимого попугая, что не предвещало подчиненным ничего хорошего.
Подьячие поспешно и смиренно скрылись в избе.
Степашка, Степан Боголепов, наказ своего нового наставника выполнил. Никому не рассказал, как держал вместе с Марьей Акимовной на привязи шар, пока устраивался на сиденье подьячий, как помогал ей перерезать серпом веревки. А для себя, для памяти, стянул в Приказной избе несколько листочков бумаги, крупно, с ошибками написал на одном:
«1731 года в Резане при воеводе подьячий немец крякутной фурвин зделал как мячь большой надул дымом поганым и вонючим, от него зделал петлю, сел в нее, и нечистая сила подняла его выше березы, и после ударила его о колокольню, но он уцепился за веревку чем звонят, и остался тако жив. Его выгнали из города, а хотели закопать живого или сжечь».
В ночь же после полета приснился Степашке сон. Будто бежит он за повозкой и догоняет ее. Садится рядом с подьячим на солому. И взмывает повозка, без лошади, в небо. Медленно и не тряско кружит над кремлем. Видит он сверху златоглавье храмов, голубую опояску холма, зелень заливных лугов у Оки, сиреневую ленту борковской дороги.
Тот же самый цветной сон приснился в ту же ночь Мастридии и Гликерии. Наяву они тоже пытались догнать повозку. Мастридия на всю Московскую улицу кричала без стеснения:
– Я дождусь тебя, дяденька Стахий! Подрасту! Хозяйство сберегу! До смерти ждать буду!
– Это я виновата, бестолковая. Я во всем виновата, – бормотала Гликерия, бежала, бежала в туче пыли до самого шлагбаума.
Полосатый брус опустился перед ее грудью. Отсек от нее конников и скрывшуюся среди них повозку. Она плюнула на брус в сердцах. Сорвала с головы платок, заголосила…
Пегашка медленно, очень медленно везла их куда-то к Москве. В медленности этой для волонтера уже было труднопереносимое наказание. Вороны, грачи, разная птичья мелочь легко обгоняли их. Скрывались бесследно где-то за горизонтом, словно дразнили подьячего, мстили ему за попытку вторгнуться в их мир. Но их поведение, случайное ли, злонамеренное, его не трогало: он лежал с закрытыми глазами. Волонтер хотел поговорить с ним, но стражники не позволили. От скуки он тоже решил вздремнуть.
И пригрезилось ему сначала небо над переяславским холмом, в пестрых предзакатных полосах. Стали возникать в небе, вроде бы срываясь откуда-то с холма, птицелюди, с цветными, как небесные полосы, крыльями. Один птицечеловек парил невдалеке, как бы предлагая волонтеру внимательнее рассмотреть его. Не росли у этого летуна крылья с боков, как у всякой птицы, не вздымались над лопатками, как у ангела. Они вообще не имели отношения к телу, поскольку были, без сомнения, рукотворными, как шар подьячего, как парус. Не успел волонтер осмыслить, какая сила держит их на лету: небо над городом закрыли, расцветили огромные воздушные шары. Волонтер насчитал пятнадцать громадин и сбился со счета. Под каждым шаром висела корзина с людьми, и над ней, у самого жерла шара мерцал огонь, будто там горела большая лампада. Однотонные и полосатые шары были украшены еще и надписями из латинских и русских букв. На синем шаре было по-русски написано: «Небо России». А на желтом (волонтер не поверил своим глазам) – вилась надпись «Крякутной».