Все языки мира | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Прошло еще секунд пятнадцать. Мать вздохнула. Я почувствовал, что сейчас она положит трубку. Клала она ее медленно. Очень медленно.

Я нажал STOP.


«Я не могу говорить после сигнала. Сейчас ты…»

Я закрыл глаза и крепко зажмурился.

Золотые часы с черным рельефом на крышке, траурные часы, заказанные бабушкой в фирме Чапека на Краковском Пшедместье, открылись передо мной настежь. Я увидел их золотой механизм. Золотое зубчатое колесико ритмично вращалось. Кто-то — я не знал кто и почему — вставил в венчик колесика иголку. Часы ходили, хотя стояли.

Нет, это не часы. Это в моем левом желудочке слились воедино десятка полтора сильных сокращений — кардиологи такую штуку называют фибрилляцией.

Я почувствовал, что меня клонит в сон.

Лег на раскладной диван посреди комнаты, погасил свет и теперь уже только по памяти мог читать названия книг, окружавших меня со всех сторон.

Тысячи слов мешались в голове и застывали, как портландский цемент, выплескивающийся из бетономешалки: б-л, б-л, б-л… Аарон, первосвященник Израиля… выбрал род войск: пехоту… даже если бы мне пришлось идти босиком и на коленях молить… поди, поищи своего отца… спокойно, спокойно… уже пятилетним ребенком… я все предвидел, все предвидел… Diesendorffund Hintz!? Nein! Hintzund Diesendorff! Nein! Nein! Diesendorff und Hintz… сейчас ты… сейчас ты… сейчас ты…

Я чувствовал, что засыпаю.

21
Сон

Сон был чудесный.

Поначалу я не мог в нем разобраться, не понимал, что мне, собственно, снится, чему я радуюсь, откуда мне знакомо это огромное сооружение в форме пирамиды, а может быть, достигающий небес горный массив.

Только погодя, когда картина, выпутавшись из хаоса, приблизилась, стала отчетливой, я увидел обрыв над Вислой и врытый в землю у подножья обрыва столб с табличкой, на которой черной краской были выведены большие цифры: пятерка и две шестерки — пятьсот шестьдесят шестой километр реки, считая от истока.

Высоко вверху, на самом краю обрыва я увидел — себя. Я стоял лицом к молодым сосенкам, которые росли ровными рядами, стоял именно там, где когда-то в сиянии солнца явился мне отец.

Внизу текла река, кишащая рыбой. Воздух был таким прозрачным, что линия горизонта казалась бесконечной. Я увидел деревянный мост под Вышгородом, самый большой деревянный мост в Европе, а потом все другие мосты, какие за века были построены на Висле: даже мост Кербедзя, по которому шла прабабушка.

Минуту спустя я услышал голос, который мог принадлежать мужчине, женщине или им обоим:

— Говори!

— Что говорить? — спросил я и тут же получил ответ.

— Говори, что хочешь. Только говори правду. Не бойся. Не стесняйся.

«Сейчас ты» — вспомнились мне слова матери.

— Я?

— Да.

На этот раз…

Я набрал воздуху в легкие и… начал говорить.

Я говорил о том, что принес мне день — сегодняшний день, когда я заснул в пять часов пополудни, — а возможно, также о том, что принесла мне целая жизнь.

Я говорил, что мой отец, поручик Рудольф Хинтц, на восемьдесят втором году жизни в последний раз пошел на работу в аптеку городской инфекционной больницы, а я помог ему отвезти туда торт и печенье, которыми он угостил участников скромного прощального торжества.

Я говорил, что в больнице, которая до войны принадлежала семейству Бауманов, отец не пропустил ни одного рабочего дня и ни разу не опоздал. Он работал. Работал так хорошо, как мог, и спустя двадцать пять лет по случаю Первомайского праздника труда получил Бронзовый крест за заслуги и портфель из поддельной свиной кожи, а в газете профсоюза работников здравоохранения поместили о нем статью с фотографией.

Я говорил все быстрее, потому что мною овладел страх, что кто-нибудь меня перебьет и я не успею сказать всего, что хочу, но никто меня не перебивал.

Я мог продолжать говорить.

Я говорил, что моя мать Янина Хинтц, в девичестве Черская, долго считала меня удачным ребенком, больше того: свято верила, что из всей нашей семьи именно я в жизни пойду далеко и сделаю карьеру, настоящую карьеру, и прославлюсь поначалу на всю Польшу, а затем и на весь мир. Тогда я уеду за границу, обзаведусь там семьей, куплю квартиру или дом, буду посылать матери посылки, возможно даже, приглашу ее когда-нибудь в Вену или в Париж.

Когда мне исполнилось тридцать лет и я ни разу не выступил даже по польскому телевидению, мать сочла, что на моей карьере можно поставить крест. Да. Это уже конец, повторяла она. Никогда, никогда я не буду тем, кем должен быть, а должен я не быть своим отцом, должен быть личностью, человеком известным, вызывающим восхищение, к сожалению, я зря потратил лучшие годы и один как перст, без жены, без детей качусь по наклонной плоскости, падаю, лечу на дно…

Я говорил.

Я говорил, удивляясь, что столько говорю, что могу столько говорить.

Река слов во мне нашла выход.

Я говорил по-польски.

Я говорил на родном языке, и все же… все же словно бы говорил на всех языках мира.