– Звонил твой брат.
– Злился?
– Верещал. – Кохэн поднес чашку к губам, и крылья носа его дрогнули. – Требовал тебя. Потом был начальник участка… заместитель мэра… они желали знать, когда нашего сумасшедшего повесят.
– Вот так и сразу?
– А чего тянуть? – пожал плечами масеуалле. – Общественность возмущается. Сам понимаешь, когда общественность возмущается, мэр испытывает некоторое беспокойство. Все-таки избиратели.
Кофе несколько примирял Мэйнфорда с реальностью, в которую пришлось вернуться, хотя, видят Боги, с куда большей охотой он остался бы во сне.
– Еще Джаннер пробовал подкатить к нашей девочке.
– И как?
Надо было набить ему морду или притопить в какой-нибудь канаве. Пожалуй, это убийство Мэйнфорд расследовал бы не очень тщательно.
– Подробностей не знаю, но он сбежал, поджавши хвост.
И это тоже было интересно.
– Не спрашивал?
Кохэн покачал головой:
– Сам попробуй. Она уже пришла. Работает.
Хорошо.
Сейчас не время остаться без чтеца, и если девчонка продержится хотя бы до конца недели… неплохо будет, если продержится. Мэйнфорд сам тогда в храм заглянет, поставит дюжину свечей, откупаясь от всех Богов разом.
Правда, в отличие от Бездны с ее обитателями, Боги о существовании Мэйнфорда и не вспоминали.
– Что еще? Нового? Хорошего? – сваренный масеуалле кофе согревал кровь.
Бездна, а почему так холодно?
Осень с ее поганым плаксивым норовом только-только началась, а Мэйни уже знобит. И руки трясутся.
– Нового… есть и кое-что новое… не сказать, чтобы хорошее, скорее уж любопытное. Пришли результаты по ауре…
– И?
Мэйнфорд отставил чашку и пошевелил пальцами. Дрожь – это от холода. Холод – от дождя, который, и думать нечего, всю ночь лил, вычищая треклятый город.
– Еще? – Кохэн не стал дожидаться ответа, поднял кофейник, наклонил. Он смотрел, как льется черный, слишком густой напиток, и не спешил заговаривать, а Мэйнфорд не торопил.
Это были его минуты тишины, законного покоя, который вот-вот прервется, и не важно, что будет тому причиной – очередной вызов, явление начальства или дражайшие родственники.
– А то, что есть такой… в базе пропавших. Николас Альгерти. Десять лет тому ушел из дому и не вернулся. Предположительно, сбежал…
– Десять лет…
– Ему было семь.
– Десять лет тому. – Мэйнфорд принял чашку осторожно, теперь напиток пах перцем и еще какой-то приправой, и значит, будет острым, жгучим. Именно то, что нужно, чтобы встряхнуться. – Значит, сейчас…
– Семнадцать.
– А выглядит…
– Наш док утверждает, что с точки зрения банальной физиологии, Нику хорошо за восемьдесят.
– Хрень какая-то, – язык обожгло, гортань опалило, и Мэйнфорд с трудом сдержался, чтобы не выплюнуть кофе. Это ж надо постараться, сварить такое. – Быть того…
– Не может, – Кохэн всегда соглашался легко. – Я тоже так решил… совпадение…
И прищурился, глядя в стену.
Мэйнфорд тоже поглядел. Стена обыкновенная. С обоями в полоску. С полкой и парой снимков в рамке. Снимки принесла матушка, когда еще надеялась вразумить блудного сына, и стоило бы снять их, да руки до такой ерунды не доходили. Потом снимки прижились, срослись со стеной, покрылись слоем грязи, которой зарастало все отделение. И стекла в рамках посерели, помутнели, теперь при всем желании сложно различить лица.
– Он хотел поговорить с вами…
– Поговорим.
Ник безумен. Дети пропали, вещи остались. Улики. И эти улики вещественны. Аура… десять лет тому ауру снимали на дагерротипические пластины, а этот метод ненадежен. И значит, всего-то совпадение.
– Поговорите… пока он еще способен говорить.
– Что ты…
– Допивай кофе, Мэйни. День будет тяжелым…
Вот кого он меньше всего ожидал встретить у камеры, так это девчонку. Стояла, вцепившись в прутья, прислонившись к ним щекой, и выглядела такой несчастной, что у Мэйнфорда возникло почти непреодолимое желание погладить бедняжку.
С желанием он управился быстро.
– Что ты тут делаешь?
– И вам доброго утра. – Она не отпрянула от решетки, как человек, которого застали не в том месте и не за тем занятием, но обернулась.
Две розовые полоски, на щеке и на виске.
Стоит давно.
А костюмчик прежний, вчерашний. Или позавчерашний? Какая, на хрен, разница, главное, что убогий, мятый и наверняка не греет. А внизу холодно, куда холоднее, чем наверху.
– Так что?
– Он звал. Я решила, что если спущусь, то, быть может… – девчонка протянула раскрытые руки.
Белые ладони, иссеченные многими линиями, среди них и судьба прячется, и смерть, и тысяча возможностей, как утверждал дед, приговаривая, что в людской натуре плевать и на судьбу, и на возможности.
– Он ведь не против, но… не пускают.
Мэйнфорд хмыкнул.
Прочесть Ника?
Это позволило бы получить однозначный ответ, правда, что-то подсказывало, что ответ этот придется не по нраву мэру, а заодно уж начальству и широкой общественности.
– Пустят. – Он принял решение. И рукой махнул дежурному. – Уверена?
Чужой разум – зыбкая штука. Старик, помнится, с трясиной его сравнивал, чуть оступишься, и поймает, затянет, спеленает чужими кошмарами, закрутит в омутах памяти, а затем и вовсе растащит на клочья, на куски.
– Не знаю. – Девчонка не стала лгать. Страшно ей было? Определенно, страшно. Обняла себя, вцепилась в серые рукава. – Но… если это не он?
– А если он?
– Тогда я буду знать.
Наверное, в этом был высший смысл безумной этой затеи. Будет знать.
Она.
И Мэйнфорд.
Кохэн. Остальные – это уж как получится.
С замками дежурный возился долго. И решетка отворилась с протяжным скрипом, а помнится, Мэйнфорд просил разобраться с петлями. Внизу и без того неуютно, а еще и скрипом нервы дерут.
Ник лежал.
Он вытянулся поверх тоненького одеяльца, руки сцепил на впалой груди… дышит? Дышит. Веки дрогнули, и в мутных глазах мелькнула искра… разума?
– Вы пришли. Хорошо… я хотел сказать спасибо…
– За что? – Мэйнфорд наклонился над стариком. А сейчас Ник выглядел куда старше, чем накануне. Восемьдесят? Да все девяносто или сто, или сто двадцать, если обыкновенный человек способен протянуть сто двадцать лет.