Братья были тогда уже все усатые, все женихи. А я кто? Девка плаксивая. Взмолилась не губить зря, попросила отдать никчёмного мне – посмеялись, прочь оттолкнули.
…Вот когда, кажется, в самый первый раз пробудилась дремавшая во мне наследная сила! Ой, как же я бросилась!.. И отстояла-таки, в чьей-то шапке унесла дрожащий мокрый комочек, и он до рассвета сосал мой палец, смоченный молоком, держал на весу переднюю лапку и плакал от обиды и боли… Я ходила с ним по двору, потому что в доме спали сестрёнки. И только потом, когда он устал плакать и затих, убаюканный, у меня на руках, я стала смекать и сама испугалась, поняв: шутки шутками, а ведь одна ринула здоровенных парней!..
С тех пор минуло время. Молчан давно вырос в большущего и очень гордого зверя и знать не знал никого, кроме меня. А ко мне присватывались каждое лето, но я ни с кем об руку не ходила проведать любимые ягодные поляны, никому не рассказывала про ёлку-шатёр… Нужны были мне все эти женихи и их матери, искавшие в свой дом ещё одни крепкие руки, послушную спину и детородное чрево… Я как будто поняла о себе нечто значительное и скрытое от других, и дело было не в силе, хотя и в ней тоже, конечно.
А шёл мне теперь, страшно вымолвить, двадцать первый год. Подружки жалели меня, говорили, что я кажусь моложе. Да и седых волос у меня было пока немного. Пять не то шесть на всей голове.
Радость-ёлочка стояла чуть на отшибе, касаясь травы тёмно-зелёным плащом, отороченным светлой, нынешнего года хвоей. На загляденье крепка собой и хороша. А придёт осень – вызолотит за нею ровненькие берёзки, обольёт румянцем рябины…
– Здравствуй, красавица! – сказала я ёлке.
Ветра не было, но дерево поклонилось в ответ.
Уходившее солнце освещало лишь самые лесные макушки. Я выпряглась из кузова и оставила его в холодке. Молчан первым нырнул под плотные ветки, проверяя, нет ли кого, не надо ли выгонять.
Здесь у меня был давно обжитый дом. Горбатой кучей пушилась многолетняя опавшая хвоя – мягкая перина любому доброму гостю. А поискать хорошенько, найдутся и кремень с кресалом, и миска с ложкой, и закопчённый горшок! И даже глиняный светильничек, чтобы в зимнюю ночь не скучать одной в темноте…
Совсем померк свет, чуть пробивавшийся извне. Я развернула тряпицу, вытаскивая хлеб-сало, и припомнила, как вздумала было однажды принести другую ложку – а мало ли! – и как потом махнула рукой и не принесла.
Вот и ещё одно лето одиноко уходило от меня прочь, на закат, падало за леса и болота, за великое море… я и вчера это знала, и позавчера, но тут как накатило – да что ж это со мною? За что мука такая?! И до того захотелось выпорхнуть из-под ёлки, прижать ладони ко рту, разорвать криком сгустившийся ночной мрак:
– Где ты?..
И затеплится вдали живой огонёк, протрубит серебряный рог, откликнется человеческий голос… Не может того быть, чтобы не отозвался… И раздвинет унизанные росою кусты, выплывет из тумана долгогривый уверенный конь, и выедет на поляну Тот, кого я всегда жду.
– Ты ли звала, девица? – спросит он, улыбаясь, а я слова разумного выговорить не смогу, только кивну… Я не умела представить ни голоса, ни лица, но не сомневалась – признаю немедля. И не забоюсь я его – да кого я боялась! А он будет сильный и большой, орёл против меня, птенчика желторотого. Что ж не быть птенчиком у такого-то под крылом. И взойдёт золотое, ликующее вешнее солнце, и покажется, что всю прежнюю жизнь я бродила в диком лесу, а теперь попала домой…
Я лежала недвижно, не раскрывая глаз, лишь тёплые слёзы текли себе из-под век, скатывались по вискам, противно ползли в уши. И кто-то другой, всегда живший во мне, смотрел как будто со стороны и кривился, насмешничал: развалилась кобылища, хоть в соху пряги, жди, сейчас кто придёт головку шёлковую гладить, слёзы жемчужные утирать…
Я не побегу никуда. И звать не стану. Глупости всё. Мечты. Не отзовётся никто, кричи не кричи. Орла заждалась. А вот осерчает дядька да сговорит долой со двора замуж за малолетку, сопли ему вытирать, на руках носить сонного на полати…
Молчан заскулил еле слышно, ткнулся холодным носом мне в щёку. Он не любил зря подавать голос, в жизни не лаял и редко даже рычал. А уж строгий был – не всякий раз допускал себя приласкать. Но вот уразумел горе хозяйкино и то, что за мою обиду некого рвать, что сродни она тоске зверя, глядящего на луну.
Я обняла доброго пса и скоро уснула. И будто кто шепнул напоследок: пройдёт двадцать лет, и вспомнишь, счастливая, всё нынешнее со смехом… Теперь я знаю, это нашёптывала мне сама моя молодость. Молодость склонна отчаиваться там, где нет повода для огорчения, и надеяться, когда уже и быть не может надежды.
Я спала и не слышала, как по лесу зашумел порывистый ветер, а после и дождь.
Утром меня разбудила возня белок в ветвях над головой. Я давно знала белок, а белки – меня и Молчана. Молчан даже голову не повернул посмотреть.
Я выбралась из-под ёлки. Утро занималось холодное и рассудительное. В такое утро припомнишь, о чём сладко грезилось накануне, и криво усмехнёшься, тряхнёшь головой.
Я взвалила на плечи кузов. Теперь следовало поспешать. Иначе несладко будет грибам, да и мне не миновать поношения: одно дело, мол, так и за то лучше бы не бралась… хорошо хоть день выдался пасмурный, не жарко шагать.
Ближняя дорога домой пролегала вершинами песчаных холмов, заросших добрыми соснами. Серый мох под ногами впитывал моросившую влагу. Я шла босиком. Я любила ходить в лес босиком. Без обуви нога становится зрячей и ловко выбирает, куда наступить. А одета я была парнем: штаны да некрашеная рубаха. Сто лет назад меня точно прогнали бы из дому за подобный наряд, а то и ведьмой назвали, но теперь времена были иные: ворчали, грозились – и только. Мать, правда, плакала, мол, сбегут последние женихи. Но в мужских портах легко было прыгать через лесные коряги, а женихи не умели даже сладить с загадками, которые я загадывала на посиделках. А уж про то, что ни одного из них я не забоялась бы на кулаках, не стоило и говорить.
Сосны иногда расступались, и я нарочно придерживала шаги, чтобы рассмотреть вдали небеса того особенного жемчужного цвета, какого никогда не бывает над лесом. С северо-западной стороны нависало над нами великое Нёво. Старики говорили, когда-то оно медленно надвигалось на сушу; так и залило бы весь белый свет понемногу, да сжалился благодетель Сварог и пропахал воде широкое устье на запад, в Кóтлино озеро, в самое Варяжское море…
Сто лет назад наш род жил на самом Нево, на берегу. Жаль, без меня миновали те времена. Родись я пораньше, может, и не было бы у нас ныне с лесом такой лютой вражды.
Самая пора, кажется, рассказать теперь про Злую Берёзу и про то, почему наш род ушёл с берега моря. Потом-то, боюсь, некогда будет!
Сто лет назад в море Нево начали появляться длинные корабли под полосатыми парусами. Северные мореходы с одними вели торг, других грабили, третьим велели откупать жизнь и добро. А иных – хуже не выдумаешь – насильно везли прочь, продавали холопьями где-то в дальней чужой стране…