– А чернавушка где? – зевая и почесывая шею, спросила я хозяйку. Велета подняла глаза со странным смущением:
– Её… Бренн сказал, я теперь… теперь мы…
Беспомощно смолкла и процвела такой отчаянной краской, как будто не я – грозный брат вошёл и застиг её за поцелуями с каким-нибудь кметем. Эта краска лучше речей втолковала мне приговор воеводы. На что ей чернавка, отроковицу заставит сказки сказывать на ночь… яблочки сушёные подносить…
– Мне как – у порога ложиться? – спросила я сипло. – Или ино где?..
А тут ещё попался на глаза плотно крытый горшочек, казавший краешек из-под лавки, – чернавкина первая утренная забота. Велета перехватила мой взгляд. Всплеснула руками, вскочила… бросилась ко мне, отшатнулась… залилась слезами и накрепко обхватила за шею, так что мне стало смешно сквозь обиду и, нечего делать, её же пришлось утешать. Улеглись мы, конечно, бок о бок. И во сне я в который раз гладила пышное одеяло, помстившееся родным загривком Молчана. И кто-то другой тотчас будил меня, и я убирала руку с плеча крепко спавшей Велеты и лежала с открытыми глазами, глядя во тьму.
Так поселились мы с побратимом в воинском доме, у варяга Мстивоя Ломаного в дружине. Жить начали, а вот добра нажить повезёт ли? Там поглядим.
Я уже говорила: для новой жизни надо снова родиться, а перед тем умереть. Родится мужняя женщина – девушка умирает. Родится кметь – отроком меньше. Воины помоложе, только что опоясанные и хорошо помнившие собственный страх, всласть нас пугали. Ничего прямо не сказывали, намекали намёками, и у меня волосы шевелились: неужто вроют в землю по пояс и трижды тремя копьями уязвят, это сколько живы останутся? А потом заведут в лес, велят бежать что есть мочи да первому, кто попадётся, кровь отворить – хоть своей сестрице брюхатой?.. Где сыскать удальство такое, безжалостность?.. А как третий страх хуже первых двух, самому Перуну в очи глядеть в святой храмине, за дверью с личинами…
Да. Однако всё это нас ждало не завтра, и сказывать наперёд ни к чему, сказ не белка туда-сюда по древу скакать. И хватало нам, если честно, во всякий день и забот, и хлопот, и синяков со ссадинами. Скоро я поняла, отчего улыбался мой Хаген, говоря, мол, пищами не утолстеешь. В прежней нашей жизни хватало трудов, суди сам, кто вскакивал ни свет ни заря и спешил на репище, на покос, к недоенным коровам в хлеву. А охота на лося, на яростного кабана! А сеть, что ведут из проруби в прорубь обледенелым норилом!.. Только прежние тяготы против новых были уже и легки, и привычны, и одолимы чуть ли не с песнями. Так рука, давно вроде упрятанная в мозоли, встречает вдруг дело, от коего снова вспухают нежные волдыри… Яруну приходилось хуже, чем мне. Меня всё-таки боронила моя девичья особость, и радоваться ей или клясть, решить я не могла.
Дома особость эта нередко мне досаждала. Весело ли тянуть равную ношу, притом хорошо зная – у глуздыря-сорванца испросят совета скорей, чем у меня. Мужу будущему с детства почёт, мне же, девке, ума словно бы не положено, за меня и подумают, и рассудят, и судьбу решат, не спросив… и кто же станет решать – боявшиеся схватиться со мной! Загадок моих не умевшие раскусить!..
Я надеялась: здесь судили не по одёжкам, не по тому, корел или весин, усатый или безусый и даже – росла честная борода по щекам или долгая коса на затылке. Я пришла в Нета-дун, возмечтав обмануть свою Долю, откинуть путы измучившие… И кой-чего вроде даже добилась. Отроки, поначалу шалившие, пытавшиеся играть, скоро поняли, что драться надо на равных. И даже старшие кмети лишь ухмылялись, помалкивая, когда я с разбегу метала себя в холодную воду или катилась по снегу, сцепившись с кем-нибудь из ребят… Я была с ними, была как они, а что вождь никогда меня не похвалит… не гонит, и ладно, спасибо хоть и на том.
Но вот что дивно. При всём том я здесь чувствовала себя девкой много больше, чем дома. И совсем иначе, чем дома. Я не знаю, в ком дело, во мне самой или в мужах подле меня. Не могу объяснить, не могу лучше сказать.
Когда учили бороться, Ярун ходил синий от синяков. Славомир волен был ринуть об стену, прижать локтем хребет: постигай, непонятливый, воинскую премудрость, пока учат добром, в бою за науку иную цену возьмут… Мой Хаген тоже был не из слабеньких. Выбирал потолще сугроб и кидал меня то за ногу, то через голову. И всё втолковывал: хороша сила, когда при ней ум, хороша поворотливость, да со сноровкою. Я долго глотала слёзы и снег, потом однажды сама метнула наставника и страшно перепугалась, бросилась поднимать. Хаген встал очень довольный:
– Так, дитятко, и не бойся, не развалюсь.
Он же выучил змеёй ползти вон из рук и больно бить пяткой в колено, буде кто без спросу обнимет. Ярун приходил вечером, морщился, тёр поясницу, хотел поплакаться и чаще всего стыдился, просил Хагена что-нибудь объяснить. Старик не отказывал. У него выходило понятней, чем даже у Славомира.
Как-то он возложил побратима на лавку кверху лицом:
– Подбирай ноги, – и тотчас вытянул поперёк голеней хворостиной. Ярун ахнул от боли и неожиданности, и я поняла, почему Хаген начал не с меня.
– В бою будет больней, – сказал он Яруну. – И вряд ли предупредят.
Хворостина снова взвилась – и хлестнула твёрдое дерево: мой охотник перекувырнулся на лавке, а ноги сберёг. Старик согнал его на пол, отдал мне хворостину и велел ткнуть Яруна, как тычут копьём сбитого. Лишь остерёг:
– Глаза не попорть.
Ярун смотрел с пола беспомощно и сердито. Я осторожно подняла палку, метя в плечо… Ярун, натерпевшийся вполне достаточно мук, рванулся прочь и взвыл в голос, ударясь локтем о лавку. Старая сука, дремавшая в уголке, проснулась и подошла, виляя хвостом.
– Таков должен быть воин, – сказал мой наставник и безошибочно нагнулся к собаке. – Видишь вот, даже Арва согласна. Я слеп, а всегда знаю, что позади.
– Дед Хаген! – кривясь и терзая ушибленный локоть, заговорил вдруг Ярун. – Где ты жил, когда был молодым? Какого ты племени?
Позже он рассказал мне, что именно дёрнуло его за язык. Накануне он видел, как мылись в бане старшие кмети и вождь, как летели распаренные из двери в холодную прорубь: он подновлял прорубь пешнёй и засмотрелся на воинов, и тогда-то у многих, в том числе у Славомира с братом, обнаружились на жестоких телах замечательные узоры, вкраплённые, как понял Ярун, острой иглой. Иглу ту макали поочерёдно в разные краски, и по живой коже ползли волшебные змеи, летели хищные птицы. И каждый нёс соколиное знамя – кто на плече, кто на груди… Диво дивное – умереть, а разузнать. И кого, если не Хагена, про то расспросить?
Но тогда я об этом не ведала и взволновалась: а ну обидится старец! Не все рады прожитому, не всех тешит память, разворошённая праздным чужим любопытством…
Хаген вздохнул, улыбнулся, провёл рукой по усам. У меня отлегло от души – не рассердился.