Уехали братья, и я, как водится, первое время вздыхала: вчера только виделись… позавчера… вот уж семь дней назад… Потом накатили другие дела, другие заботы. Начали заглаживать в сердце и встречу с роднёй, и другие ямки, поглубже. Человек, как упругое дерево, выпрямляется, если, конечно, не согнут дальше предела. Понемногу я перестала сжиматься при виде вождя, он же, искренне молвить, меня что позабыл. А что ему меня вспоминать. Велета краснела и отводила глаза, встречаясь со мной. Теперь-то я знаю, она робела позвать меня обратно к себе, боялась – вдруг не пойду. Мне, дуре, вправду порой хотелось ей показать, не думай, мол, не скучно и без тебя, только вот кузовок бы забрать…
Стояли, быть может, последние злые морозы, когда нам, отрокам, было велено натаскать старой соломы и уложить перед крепостью в поле. Сказывала я о границе, пролёгшей когда-то между мирами умерших и живых? Нелегко путешествовать через неё туда и обратно, мало кому удаётся, разве что ненависти и любви. Ненависть убивает живых и поднимает в дорогу мёртвые кости, но любви подвластны гораздо большие силы, на то она и любовь. Мертвые не покидают любимых одних на земле. Если бы смерть увела меня от Того, кого я всегда жду, моя душа тоже не полетела бы поспешно в ирий, предпочла бы мерзнуть и мокнуть, но не отступилась, век шла бы след в след, советовала, хранила… и плакала от неслышного счастья, если бы он раз в году нарочно теплил костёр, обогревал меня, жмущуюся за правым плечом…
Дома мы устраивали этот огонь вскоре после Корочуна, но в урочный день мы с побратимом сидели в лесу, слушали суровые песни метели, и было нам не до костров. Окажись я на месте дедушкиной души, я бы не осерчала. Уж кто-кто, а дедушка знал, что я его помнила.
Костёр зажгли вечером, когда луна выплыла из-за леса и облила его тем зеленоватым сиянием, что снилось мне по ночам. Воевода Мстивой добыл живого огня и выпустил его в солому, став на колени, как перед погребальным костром. Пламя с шорохом взвилось выше голов. Мы все стояли без шапок, и воины шевелили губами, молча глядя в огонь. Им, сражавшимся, было кого поминать. Только тот истинный воин, кому есть о ком поминать, есть за кого мстить. Я закрыла глаза и сразу почувствовала, что у огня стояло гораздо больше людей, чем можно было увидеть. Из потёмок, из вьющихся искр, из самого огня возникали всё новые. Высокая, прекрасная обликом женщина подошла к воеводе, два маленьких мальчика выбежали следом за ней. Потом показались старуха со стариком, мать вождя и отец, не назвавший датчанам лесного убежища рода. Других, подходивших к Велете, Хагену, Славомиру, я видела смутно, о них мне мало рассказывали. Я была по другую сторону пламени и, не открывая глаз, видела, как вздрагивали лица воинов, медные от жара. Никто из них давно уже не вздрагивал при виде вражьих мечей.
Дедушкина душа тёплой птахой припала к моему сердцу, белые перья шуршали, как падавшие угольки. Обнять бы её, удержать в ладонях, погладить… нельзя: слишком грубы и тяжелы руки живых. Я стояла не шевелясь, лишь губы шептали, поколение за поколением называя умерших, и умершие меня обступали. Живые без мёртвых голы и одиноки, мёртвым без живых пусто и холодно в небесном краю, в просторной гулкой земле…
Когда угасли все искры и не стало более ничего, кроме лунного света, мы побрели домой, по-прежнему молча, всё ещё чувствуя рядом с собой не торопившихся улетать. Даже язвительный Блуд опустил непокрытую голову, и темнота заливала его следы на снегу.
Я не знаю, как мы с Велетой оказались друг возле друга. Велета подняла глаза, я перехватила её взгляд… горем луковым были все наши обиды. Она подошла совсем близко, я взяла её руку без рукавички, укрыла в своей. Больше мы не расстанемся. Велета тоненько всхлипнула и прижалась боком, плечом, головой. Так мы с ней прошли через двор, а после по всходу.
Наши мёртвые были с нами всю ночь до рассвета. Мы поставили им угощение, и каждый положил ложку: мы, отроки, – свои деревянные, старшие воины – серебряные и точённые из рыбьей кости, что возят на торг северные корелы. Мёртвые съедят сладкую кашу и в благодарность расскажут судьбу: тот, чья земная жизнь близка к концу, найдёт свою ложку перевернувшейся. Понятное дело, ночью мы спали урывками, а утром немедля кинулись в гридницу. Наши с побратимом ложки как будто никто и не трогал; Ярун обнаружил в своей две присохшие крупинки и долго гадал, что бы это значило.
Ложка Блуда была накрыта горшком. Блуд посерел лицом, но не дрогнул и поднял горшок. Из-под него с писком кинулась мышь, ложка брякнула об пол. Блуд поднял её и усмехнулся:
– Кот похозяйничал. Всё мышек полавливал, а на заедку кашу полизывал…
Сытый кот вправду мылся в углу, но усмешка у Блуда вышла кривая… Ещё одной ложки недосчитались: хозяин, Нежата, еле сыскал её, палкой выкатил из-под лавки. Он сказал, ложка лежала чашечкой кверху, и тут же зло пнул кота.
Славомир с братом клали ложки у себя наверху. Судьба вождя ходит отдельно, не для наших простых глаз. Велета подбежала к ним спрашивать, и оба ответили, мол, всё хорошо. На их месте я тоже соврала бы, даже если бы в точности знала, что дедушке уже недолго ждать меня за чертой.
Пушистые кудри Велеты легко сохли после мытья, но банный дух она еле переносила – голова кругом бежала, сердце выпрыгивало. Я наоборот: хоть кого могла пересидеть в самом жару, зато косищу сушить – мука и скука.
В этот раз Банник ничем нас не обидел. Не обварил, не напугал. Мы оставили ему доброго пару, свежий веничек и лохань чистой воды. Я свела Велету наверх, уложила, блаженную и разомлевшую, и пошла в дружинную избу чесать волосы перед огнём. Села, вытянула босые ноги к теплу очага, вынула беленький костяной гребешок, простой, короткозубый и крепкий.
Он один жил у меня долго, другие, красивые, все скоро ломались.
Наверное, здесь никогда раньше не было, чтобы девка ходила не в услужение и не в гости, чтобы садилась, как у себя дома, и расплетала косу сушить… Я была дома. Во всяком случае, не топтала порога, ожидая, пока пригласят. И видеть не видела мужей и ребят, сразу начавших подмигивать и шутить. Им, славным, мимо девки что мимо гороха – пройти да не цапнуть!.. Я давно это поняла и не обращала внимания. Я смотрела в огонь. Про меня забудут ещё прежде, чем коса высохнет до половины.
Я чесала волосы и думала, что вместо моей руки здесь могла быть другая. В два раза шире и в три раза сильней. Только она не стала бы дёргать гребень, как это делала я. Да и космы упрямые под нею сами легли бы волосок к волоску, шелковиночка к шелковиночке. В утро замужества косу срезают чуть-чуть пониже затылка, особенно если девчонка сбежала с ладой из дому, – нести отцу-матери в доказательство, в освящение нового родства. Ой, как же захолодит мой затылок острое лезвие в любимой руке… А может, коса моя приглянется Тому, кого я всегда жду, он оставит её и будет сам плести-расплетать, пускать пальцы в русую гущину… всё равно её некуда нести срезанную, стянутую у корешка…