Кому предназначаете вы страсть вашу? Кого облагодетельствовали вы любовью своею? Знайте же, что чем больше сострадаете вы себе, чем выше себя вы цените — тем более вы страдаете, тем ниже себя вы ставите. Что теперь прыжки ваши, упавшие в яму?
Когда же упрекают вас в тяге к одиночеству вашему, в том, что заняты вы только собой и только о себе думаете, говорите вы, что "благородный всем стоит поперек дороги". Не странно ли, что, когда зовут вас (а зовут они, как умеют), зовут к общности, поднимаете вверх вы знамена одиночества вашего? Не странно, но глупо, ибо печально.
Неужели считаете вы общность одиночества хуже? Может быть, я не знаю… Но зачем тогда тяготитесь вы одиночеством вашим? Чего на самом-то деле хотите вы, коли так? Создать хотите вы добродетель новую? Так ведь это все равно, лишь добродетель одна и только. Какая разница, какова она?
Неважно, каким станете вы с вашей добродетелью «новой» — язвительным, насмешником и разрушителем или добрым и сострадательным. Если вы не ощущаете самих Себя, все это не имеет значения. А если ощущаете вы самих Себя, то на что добродетель вам? Добродушного пса не водят в наморднике.
Зачем вы стремитесь к возвышенности? Зачем пестуете вы свои идеалы? Думаете, что так любезны вы другим будете? Но ведь даже не смешно это, фантазеры. Ибо стараниями своими вы других обвиняете в приземленности! Чьей же похвалы ожидаете вы, идеальные?
Играли вы в прятки сами с собой, теперь потерялись и не найдены. Хороша же «возвышенность» ваша, она напоминает мне виселицу! И вы еще оступиться боитесь! Ужас! Вам надобно падать, падать, причем не раздумывая!
Не упасть с Олимпа идеализма вашего — вот что должно пугать вас, одинокие понарошку! На небесах ваших зябко и ноги стынут, а сердце бьется лишь символически».
Тут Заратустра остановился, чуть приспустился к берегу озера, оставив нас позади, и дальше говорил, не смотря в нашу сторону:
— Кругом тебя люди, Андрей, все они, как и ты, хотят близости, так чего же ты ищешь? Нет, ты совсем потерялся… Близость ждать просто смешно, в близости нужно быть. А свои «идеалы высокие» и «слепые надежды» подай нищим, они это дело любят.
Или надейся, или будь — другого нет, это твоя жизнь. Только, выбрав надежду, не причитай, а живя — живи, и без дураков. И сними же, наконец, намордник своей добродетели, у тебя же красивое лицо, я-то знаю!
Что ты пытаешься скрыть, кроме своего страха? Кто пытается скрывать, если не твой страх? Ну ни глупо ли? Я же только страх-то и вижу! Вот тоже, водит сам себя за нос, а отпустить боится! Если бы ты знал, как мне обидно, — добавил он тихо, — ведь не с мечом же пришел я, в конце-то концов…
— Над этим нужно поразмыслить, — сухо брякнул Андрей и пошел дальше.
А я испугался, я подумал, что Заратустра не поймет, что я понял, что он говорил со мной, но я почему-то не дал ему понять, что понял это.
Потом я посмотрел на Андрея и испугался, что сказанное Заратустрой утонет в его интерпретациях. Заратустру можно принимать только целиком или не принимать вовсе.
Спорить с Заратустрой, дискутировать — значит, оправдываться, отстаивая свою горечь, полагая, что в ней-то, в горечи твоей, и сокрыто все твое счастье, твое добро.
А принимать Заратустру — значит, сейчас, немедля и не раздумывая, делать все, что он говорит; отложив на секунду, можно уже не возвращаться: то, что есть сегодня, — того завтра не будет.
Но потом я смотрел, как оживленно беседуют мои спутники о «саркофагах», что стали расти, как грибы после дождя, по берегам Суздальских озер, и мне стало совсем одиноко.
Я был испуган, Зар наконец сказал мне нечто, что я совсем не ожидал услышать. Этим он пошатнул мою твердолобость, и на сей раз, мне кажется, основательно.
Теперь я понимаю, что он все время говорит об одном и том же, используя все возможности, чтобы пробиться ко мне, достучаться до меня Самого.
«Я думаю, что я его принимаю, я так чувствую, хотя это не так, поэтому трудно ему до меня достучаться. Что-то я делаю не так… Но что?» — так думал я о Заратустре, когда мы расставались с Андреем.
По дороге домой Зар словно бы невзначай обронил следующее:
— Как странно, что вы так мучаетесь одиночеством, так страдаете, так жаждете Другого, а Другого не видите! Это «Я» виновато, надежды его и амбиции. А вот можете ли вы без «Я» прожить? Я знаю, что да. Но как сказать мне об этом тому, у кого уши заткнуты страхом?
Мы вернулись домой, я все записал, а теперь думаю: боюсь ли я еще? А если да, то чего? Об этом нелепо спрашивать Заратустру, об этом мне следовало спросить у самого Себя. Я спрашиваю…
Я вернулся домой после работы. Заратустра уже ждал меня, он приготовил чудесный ужин и сейчас развлекался обстоятельной беседой с моей дворняжкой, поддерживая ее животный интерес к их мнимой дискуссии кусочками колбасы.
— Ах ты, морда полосатая! Да! Вот так!… Молодец! Дай лапу! Вот хорошо! Хорошая собака! Иди хозяина встречай, давай!
Пес метнулся ко мне, тявкнул, ткнул меня лапой и быстро вернулся к Зару.
— Ладно, вот последний, — сказал Заратустра, любуясь той неутолимой жаждой, с которой моя псина схватила налету колбасную шкурку.
— Мы не в духе? — поинтересовался Зар.
— Устал я… Какой-то бег по кругу… Всё без толку.
— Работа не ладится?
— Пациенты не ладятся! Мне кажется, что они вовсе и не хотят лечиться, а просто морочат мне голову! Или, может быть, я совсем ничего не понимаю и требую от них невозможного? Но я-то знаю, что это возможно!
Заратустра молчал.
— Зар, но у них ведь одна жизнь, одна! А они проводят ее в слезах и причитаниях! Они сетуют, осуждают, оценивают, ноют. Они рассчитывают на то, что все как-то само собой разрешится и делать ничего не придется. Они лелеют мечты, которым просто не суждено сбыться: они хотят другого мира, других людей, другой жизни, наконец. Но они себя-других не хотят! А как же иначе-то, если такими, как они есть, только на кладбище и можно рассчитывать! Жить такими просто нельзя! Не получится, не может получиться, «девятнадцать пополам, кажется, не делится»! А я все хожу на эту работу, говорю с глухими, рассчитываю на бессильных, подставляю плечо ложащимся. Может, я дурак круглый? А?… Ну что ты молчишь? Зачем я работаю, зачем?…
Я сидел на стуле, понурый, сердитый, расстроенный сверх всякой меры. Зар подошел ко мне, сел на корточки, посмотрел мне в глаза и со своей растапливающей любую скоробь улыбкой произнес:
— Ты знаешь, зачем.
Я смущенно улыбнулся в ответ. В моем «канатном» репертуаре есть способ, который я использую для того, чтобы показать человеку, есть ли смысл в том, что он делает, или же его нет. Для это нужно только одно: чтобы он сам Себя спросил: «Зачем?» Если, спросив самого Себя: «Зачем?», он чувствует, что все его существо озаряется светом, нежится теплом, то более мне не придется «мотивировать» его жить по-человечески: делать и радоваться. А если он наталкивается на пустоту, на абсолютную безответность, то сам совершенно явственно осознает, какая отчаянная бессмыслица все его страхи, сомнения и страдания.