Дневник Канатного плясуна | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Жена для мужчины — привязь. Муж для жены — предел. Но может жить женщина внутри предела своего, ибо привыкла она быть внутри и не может иначе. Но мужчина на привязи, что пес озлобленный, пес озлобленный и голодный.

Спрашиваю я женщину о мужчине, но не о муже. Не о женщине и не о жене спрашиваю я мужчину, но о друге и сыне. Скучен мужчина, говорящий о женщине, и о жене говорящий так же мне скучен, ибо утопленник он, а мне пусто с утопленником, ибо производит он пену вместо дыхания!

Нуждается мужчина в созидании Нового, и путь этот труден. Женщина создает вечное, и все для нее просто. Как же мужчине создать Новое? Только с другом своим способен жизнь он насытить, и сына своего готовит он к жизни насыщенной. Вечное насыщение — вот Новое, которое создает мужчина, сердцем способный к дружбе.

Вечное для мужчины — сейчас. Вечное для женщины — всегда. Сейчас и всегда сойдутся в женщине, но не сойдутся в мужчине. Два сейчас — вот формула дружбы. Новое нужно для Сейчас, но не для завтра, ибо нет еще завтра!

В дружбе огонь, но не страсть. И заключена в дружбе нежность, но не сладость. Для женщины оставьте вы сладость страсти своей, чтобы сына своего уберечь от чувственной ее лавы!

Сталелитейщик мужчина с женщиной, а с мужчиной — кузнец. Друг друга куют мужчины, огонь нежности сияет в их дружбе, так созидается Новое.

Созидают мужчины Настоящее, мужчина с женщиной — Постоянное. Должно постоянное остаться с женщиной, ибо мужчина создан для созидания Нового. Вот почему сына своего взять должен мужчина от матери.

Должен мужчина способным быть к дружбе, если хочет он быть сыну своему отцом. Дружба — со-бытие с Другим и великий Опыт.

Мужчина, что лишь товарищество знает "по интересам", не может быть отцом сыну своему, ибо так не Другого, но свое «Я» ищет он в сыне своем. А сын его — Другой, и потому не известно отцу, каким путем пойдет сын его в жизни своей.

Отец, к дружбе способный, поддержит сына своего в его начинании, ибо не то важно, каков путь, но само созидание Нового — вот что подлинно важно, чтобы жизнь не пустела! Свет насыщает жизнь!

Когда ж достанет в вас света Другого беречь в ребенке вашем? Когда ж достанет мудрости в вас свет видеть ребенка вашего и не бояться его? Когда ж достанет в вас нежности ребенком дорожить вашим так, как он того ждет от вас?

Не ждите же от ребенка вашего, что будет он любить вас так, как вы его любите, ибо вы родители ему, а он не родитель вам! Равно и вы ему не дитя его, а он вам дитя!

Знайте же, что для вас он всегда Другой, ребенок ваш, и вы для него Другие! Так не говорите же ему: "Нет тебя, но есть мы!", а говорите ему: "Нечего бояться тебе, ибо мы рядом!"

Позвольте же Другому жить, и будете вы жить тогда сами. Будьте близки друг другу, и будет счастлив ребенок ваш!

Так взращивайте же свет в ребенке вашем, пусть будет он эгоистом! Ибо должны вы знать, что только свет один тени никогда не отбрасывает!»

Так говорил Заратустра.

О свободной смерти

Блаженная осень! Еще ни одна осень не доставляла мне столько радости, впрочем, это, верно, не осень, это я сам, благодаря Заратустре.

Мы гуляли с Заром по Елагину острову, и он казался почти игрушечным, сказочным, если в Эдеме бывала осень, то выглядела она, наверное, именно так.

Небо, светлое в своем недвижимом спокойствии, было теплым, как розовое брюшко моей собаки, если положить на него руку. Нежное осеннее солнце одаривало своим светом кроны деревьев, которые пестрили мягкими цветами детской гуаши — от темно-зеленого до золотистого, охры, атласного, сочно-бордового. Под ногами шелестели опавшие листья, щебетали птицы…

А я вдруг испугался: еще каких-то пару недель — и вся эта красота исчезнет, исчезнет безвозвратно, может быть. Вдруг все это я вижу в последний раз!

«Как хочется умереть осенью!» — подумалось мне.

Захотелось как-то сильнее вздохнуть, запомнить эту картинку, унести с собой эту красоту!

Я опечалился, что явно не подобало моменту, и мне стало обидно, горестно из-за этого страха, из-за этого предчувствия утраты. На глазах я терял способность беззаботно радоваться красоте, которая была ко мне столь добра.

— Да, много в человеке страха… — протянул я.

— Больше, чем ты думаешь, — со свойственной для него причудливой беспечностью сообщил мне Зар.

— Больше?! - мне стало даже не по себе.«Куда уж больше?!» — пронеслось в голове.

— А где нет в человеке страха? — спросил я. — В желании?

— Хорошенькое дело! — расхохотался Зар. — В желании! — он не унимался, не на шутку подтрунивая над моим предположением. — Нет, это я должен уточнить! Страха нет в том, что провоцируется страхом? Ха! Страха нет в том, что служит избеганию страха в страхе перед страхом? Страха нет в том, что требует преодоления страха? Наконец, страха нет в том, что обречено на неудачу и страшится своего фиаско? В этом, значит, нет страха? В желании?! - Заратустра смеялся все звонче и звонче.

Через какое-то время я, конечно, тоже захихикал над собственной глупостью — где уж тут удержаться! Но в голове у меня творилось что-то невообразимое — мир после третьей мировой: уродливая пустыня, покрытая снегом!

«Ну, тогда значит все страх?! Прелестно! Пятерка! А дальше-то что?»

Пока внутри моей головы бесновались остатки довоенной роскоши: тараканы, крысы, вороны — и те, кстати сказать, изрядно потрепанные, — Заратустра валялся в золотых россыпях опавшей листвы на огромной, озаренной солнцем поляне. Подобно фонтану он вздымал вверх целые охапки листьев, падал на землю и омывался этим золотым дождем.

— Блеск! — кричал Заратустра. — Вот хорошо! Это надо же, такая красота! Обалдеть! Ха-ха-ха! Это надо же! Ха-ха-ха!

Я смотрел на него сначала испуганный, затем удивленный, потом завороженный, и наконец во мне что-то щелкнуло:

— Зар, Зар, я понял! Здесь, в этом мире, во внешнем, в нем самом по себе нет страха! — голос мой оборвался.

Заратустра замер. Недвижимо он лежал на земле в золотом саване листьев — тихо, спокойно, недвижимо. Его взор, казалось, безвозвратно ушел в высокое небо и не желал возвращаться.

— Ты видишь мир таким, каков он есть, или таким, каким ты его видишь? — спросил он, не поднимая головы.

— Таким, как я его вижу, — ответил я.

— То есть он пугает тебя? — уточнил Зар, не меняя прежнего размеренного тона.

— Выходит, так, — согласился я.

— У вас говорят: «Рыба гниет с головы»? — У нас, — выпалил я.

И вдруг мне стало так стыдно! Нет, не перед Заром, нет. Мне было стыдно перед всем этим миром! Стыдно, что я не радуюсь этой осени, осени, которую так люблю! Не радуюсь, потому что люблю и боюсь одновременно, боюсь, что вот-вот и конец: листья почернеют, раздетые деревья будут зябнуть на морозном ветру, жалобно поднимая вверх кривые обнаженные руки, выпадет снег, и конец.