Большие запросы, стремление обладать всем — это и порождает страх, страх неудовлетворения всех намерений. Но отчего запросы и стремления эти, если не от продумывания собственной несостоятельности, не от истолкования конечности своей как слабости?
Я — собственная моя опора, и другой нет у меня. Так и каждый! Но ищете вы опоры вне самих Себя: ищете одобрения, ищете свидетельств собственной состоятельности, ищете вы гарантий. Но вынесите центр тяжести предмета за пределы его, что получите вы? Упадет предмет ваш! Так и все падают, не успев и подняться.
«Пусть я мал, но я настоящий!» — так должен говорить человек. Самого Себя обрести нужно, чтобы идти, а стремиться ввысь, не научившись хотя бы ползать, не выпестовав крыльев, — верный путь умереть не родившись!
Сила — производное целого. Но смотрю я на людей и вижу, что раздроблены они, рассыпаны мелким бисером по щелям. Откуда ж взяться силе? Много у них «Я», но самих Себя нету них. «Феодальной раздробленностью» зовется такое правление, грош цена государству без государя!
Но не властвовать, а использовать — вот что должен делать государь человека! Однако ж нет, власть, воля, завоевания — вот кумиры существа, зовущегося эгоистом, но эгоистом отнюдь не являющегося.
Какой же эгоист в уме здравом воевать будет, если силы он не имеет? А разве же сильный будет воевать? Страх взывает к борьбе, но не сила. И если мир ваш — борьба, значит страшитесь вы, а значит, силы не имеете, потому и погибнете!
И вот последняя мудрость для человека, что известна мне, Заратустре: нельзя быть Собой, если нет Другого!
Отчего боится человек наготы своей? Хочет он быть для другого одетым, ибо думает он, что таким хочет видеть его другой — одетым.
Но откуда взялся этот «другой», о котором мне известно было бы все — чего хочет он, в какой форме и в каких количествах, если не из больного воображения моего?
Истинно Другой неизвестен мне, и в этом Он весь. А потому, пока не позволяю я другому быть Другим, я и самим Собой быть не могу, ибо сам от себя зависим!
Истинно, истинно говорит Заратустра: Другой существованием своим созидает меня Самого. Пока же потерян человек в фантазмах своих, не может он быть собою Самим!
Когда же Другие вокруг меня, сам я становлюсь Другим, так я ощущаю самого Себя! Но боитесь вы быть Собою, стыдитесь вы наготы своей — от того и слабость ваша, и отсутствие опоры, и страх, от того и несчастия ваши, и море лжи, в которой сами вы себя утопили!
А потому единственная мудрость человека — это желание раздеться, откинуть от себя все человеческое, чтобы ощутить наконец самого Себя!
Кому же стыдно самим Собой быть, тому негоже именовать себя эгоистом! Тому следовало бы называть себя «трусом» и бежать прочь, прочь от жизни, от Другого и от радости подлинной, что только Двум известна!
Так думал я среди молчавших мудрецов. Кажется, готовы они быть самими Собой, но вот есть ли у них Другой — родитель радости? Верно, нет, а потому думал я не о них, а о тебе, друг мой, в городе этом, где Свет больше, чем свет, а молчание больше любой речи пламенной.
Твой Заратустра.
Лондон
Привет тебе, друг мой, из города смеха украденного!
Хорош город этот смеха украденного, да скучны лица людей его. Ходил я по улицам города этого и увидел я вывеску: «Клуб хорошего». Обрадовался я, ибо думал, что нашел наконец святую обитель радости, обрадовался и поспешил за стеклянные его двери.
На входе встретило меня объявление учтивое, как и всё в городе этом: «Извините, но в клубе нашем говорить можно лишь о хорошем!» И ярче еще рассеялась моя радость: «Скорее, скорее!» — звала она шумливое мое сердце.
Вошел я в зал, что по счету был первым, и был он полон людей, нарочито сидящих напротив друг друга в удобных креслах. Тишина…
Подивился я и прошел тогда дальше, в зал следующий. И что же? Картина такая же, только кресла другие! Третий зал, четвертый! Второй этаж, третий! Одно и то же! — Нет пустых мест и тишина полная, булавку упавшую можно услышать!
Стал я тогда смотреть в лица людей, и пронял меня великий испуг: глаза их чуть не выпрыгивают из орбит, скулы напряжены, губы подергиваются!…
«Что ж это — воды они в рот набрали? — подумал я. — Что сдерживают они с таким напряжением, с усердием? Не иначе, как тайну великую!»
Удивленный, пошел я к выходу и снова перечел тут учтивое объявление: «Извините, но в клубе нашем говорить можно лишь о хорошем!»
И стало мне ясно вдруг, отчего молчат посетители клуба этого и что сдерживают они в затворенных своих ртах! И расхохотался я так, что сотрясался город этот смеха украденного!
Так, смеясь и танцуя, пошел я в сад детский, что здесь неподалеку, и, взяв с собой малышей беззаботных, вернулся в клуб этот «хорошего».
«Вот, милые мои дети, смотрите, что станется с вами, если будете вы подражать родителям вашим и страхам их!» — так сказал я ребятам и впустил их в просторные залы.
Побежали малыши гурьбой беззаботной по залам и этажам, глядели в напряженные лица мужчин и женщин и хохотали, как заводные, показывая пальцем в зачерствевшие маски их лиц.
И наполнились залы клуба этого детским смехом, так оправдали они его название: «Клуб хорошего»!
Готов ли и ты, друг мой, смеяться, танцуя, в тишине страха? Я мечтаю услышать твой смех!
Твой Заратустра.
«Не время пришло, но сложились условия. Набухла кожа, ожила жизнь. Рожденный в темнице рвется к свету! Но что свет для него, если не тьма неизвестности? Страшно смотреть во тьму, даже если она — свет. Но рвет росток кожуру семени своего и не ведает страха, ибо не на свет смотрит он, но на Себя самого!»
Так говорил Заратустра, но не о ростке, а о человеке, но об этом умолчал Заратустра.
Прошел целый месяц, я изменился. Впрочем, каждый бороздит свой собственный океан, так что внешне перемены во мне вряд ли заметны. Да и кому какое до меня дело?
Нет во мне прежней суеты. Я вполне собой доволен, от себя ведь не убежишь. Да и надо ли убегать? В целом я вполне счастлив. О будущем не думаю, какое-то будет — куда денется?
Я живу, с удовольствием хожу на работу своей «канатной дорогой» через дворы Васильевского, как говорит Заратустра, «пританцовывая и смеясь». Я радую, чтобы радоваться, мы всё делаем для себя.
После внезапного отъезда Заратустры я, конечно, сильно переживал, сначала обижался, потом принял его отсутствие как факт и опечалился, что, в сущности, совсем глупо.