– Не бойся, ты же знаешь, я всегда тебя любила и буду любить…
– Значит, приедешь? – захныкала она. – Ну, прости меня, прости…
– Да я простила тебя еще там, когда вспыхнул свет… Не бойся меня. Ты же никогда не боялась меня. Ты всегда просила меня о помощи…
Я отключила телефон – не было больше сил говорить.
– Передайте ей, что я принимаю деньги, – сказала я, даже не заглянув внутрь конверта.
Беатрисс всегда была щедрой, еще со школьных времен, когда кормила меня конфетами и пирожными. Ей ничего не было жалко для меня, даже вонючей тюремной камеры…
Машина исчезла, оставив вместо себя облако пыли и желтый, с шашечками на боках автомобиль-мечту. Усатый, с добродушной мордой толстяк, похожий на тюленя, перевалившись в мою сторону, распахнул дверцу, приглашая сесть:
– Куда едем?
Мне надо было на вокзал. А оттуда – в Москву. Три месяца – к черту! Знает ли Марк, где я?
Я устроилась на заднем сиденье. Машина тронулась, я вскрыла толстый конверт. Негусто. Две тысячи долларов плюс новенький мобильник. Спустя полтора часа, в течение которых я глазела на расплывающуюся и дрожащую от зноя степь, он ожил, взорвался популярной, навязшей на зубах мелодией. Кто выбрал для меня эти темпераментные мальчишеские позывные? Человек из черного авто? Телохранитель Беатрисс? Новый муж? Новый (старый, не очень) любовник? Это звонил Марк.
– Жду тебя, – услышала я, и слезы, которые я копила три месяца, прорвались, затопили красную майку, дошли до выступающих ребер… Я похудела, Беатрисс. Не на килограммы, а на месяцы, недели, дни, часы, минуты и так далее… Вряд ли ты увидела бы меня через год. Я растворилась бы сама в себе, сдулась бы, как воздушный шарик. Сморщилась бы и исчезла. Камера – не для таких чистеньких и благополучных девочек, как я. Ты знаешь об этом, поэтому и прислала ко мне своего троглодита в черной машине с конвертом… Боишься? А ты не бойся. Это не родители, это я воспитала тебя такой. Вот и расхлебываю.
Ты, Беатрисс, все-таки подцепила, заглотила своим ярко-красным, словно обагренным кровью хищницы, ртом Захара. Вцепилась в него мертвой хваткой и уволокла, сверкая своими изумрудными, голодными глазищами, в комнату с холодными диванами и толстыми, под цвет твоих глаз, больничными шерстяными одеялами. Бедный Захар, если бы он знал тогда, чем закончится для него эта бурная ночь! После напряженного дежурства утро с ненасытной и знающей толк в любви Беатрисс! Сколько же сигарет ты выкурила тогда, когда вы, мокрые и утомленные, лежали, прижавшись друг к другу, и ты рассказывала Захару свою заполненную до краев учебниками и сессиями университетскую жизнь? (Представляю, сколько пачек сигарет ты выкурила бы, если бы рассказывала о своей университетской половой жизни!)
Мы с Марком целовались и не могли оторваться друг от друга. Я сказала ему, что замужем и очень люблю своего мужа, закройщика. Сама не знаю, что несла. Остановиться не могла. Он был такой взрослый, умный, а я студентка, согласившаяся переночевать в ординаторской… Не хотелось казаться пошлой. И только утром, когда мы уже засыпали, не получив желаемого, но обнявшись, нежно обнявшись, я тихо всплакнула из-за невозможности повторить эту чудесную, полную неожиданностей и самообмана ночь… Мне все казалось, что Беатрисс не остановится и, получив Захара, примется своими молодыми острыми зубками и за Марка. Мне было бы трудно выбирать между Марком и Беатрисс.
Но она не успела, хотя и поняла, что мы с Марком провели ночь вместе. Скорее всего, весь путь до Москвы (наши каникулы уже заканчивались) она только и думала о том, не прогадала ли, выбрав Захара, может, надо было бы там, в комнате с зелеными одеялами, заняться Марком? Но мы об этом не говорили. Ели купленные на станции персики, яблоки, молодую картошку с укропом, малосольные огурцы и мучились животами. Приехали в Москву похудевшие, загорелые и, можно сказать, отдохнувшие. В первый же учебный день Беатрисс отвесила оплеуху той самой своей приятельнице, бросившей нас на пляже. Потом выяснилось, что у подружки этой в тот день, когда она оставила нас, умерла мать. Она что-то почувствовала и ушла, забыв про нас… Когда Беатрисс об этом узнала, написала ей письмо, в котором просила прощения, и подарила ей золотое колечко с топазом. Она была очень эмоциональная, живая, резко реагирующая буквально на все – на скрежет трамвайных колес, шум листвы, плач ребенка, стоны через стенку…
Она вышла замуж за Захара в том же году, осенью. Сказала, что любит его, что только с ним чувствует себя защищенной, спокойной и ее не тянет на подвиги. Вот так и сказала. Значило ли это, что Захар, этот великан с русыми кудрявыми волосами и добрыми глазами человека, видевшего смерть, устраивал ее как мужчина или же ей было просто стыдно ему изменять, я так и не поняла. Для меня главным было то, что моя подружка счастлива. Что она по-прежнему весела и полна жизни.
С Марком мы тоже время от времени встречались, но я так и не призналась ему, что не замужем, а Беатрисс (надо ей отдать должное) ни разу не выдала меня. Шло время, у нас с закройщиком уже могли бы появиться дети, но почему-то не появлялись. Я жила одна на Садовнической улице, в небольшой, хорошо обставленной квартире, уставленной кадками с растениями, и Марк, часто провожавший меня, ни разу так и не поднялся… Я сходила с ума от любви к нему, видела, что и он любит меня, но самое большое, что мы могли позволить себе, – это походы в кино (как пионеры), прогулки по садам и паркам Москвы и дальние вылазки на электричке за город, к нему на дачу. Понимала ли я, что только таким вот образом могу сохранить его для себя? Что стоит мне только признаться ему, что я свободна, что у меня никогда в жизни не было никакого закройщика, как Беатрисс, моя верная Беатрисс, тотчас возникнет между нами, как пограничный столб, и разъединит нас, как сиамских близнецов. Разрежет по живому. Хотя при чем здесь моя подруга? Она была благополучна, счастлива и находилась в том умиротворенном состоянии, которое предшествует беременности. Может, я боялась чего-то другого? Что прошло так много времени, а я запуталась во лжи? Что Марк никогда не простит мне того, что я попросту выдумала этого закройщика? Или же, в чем я всегда боялась себе признаться, став любовницей Марка, я лишусь удовольствия того сладкого напряжения, эротического магнетизма, что испытывали мы оба, находясь друг с другом и едва касаясь руками, пальцами, щеками, обмениваясь дыханием при поцелуях… Не это ли и составляет истинную ценность влюбленных друг в друга людей? Спать под шум дождя на широкой дачной кровати, под одним одеялом, прижавшись друг к другу, – не это ли мазохистская проверка темперамента, сродни жгучему, концентрированному наркотику? Или же это самая совершенная из всех существующих на земле глупостей? Я бы согласилась на все, будь Марк понастойчивее… Но я боялась, что и он ценит в наших отношениях недоговоренность, недоцелованность, недосовокупленность… Беатрисс же открыто заявляла, что мы извращенцы, каких свет не видывал, и что так можно довести мужчину до инфаркта, если я вообще не превратила его в импотента.
Они жили с Захаром в его двухкомнатной квартире, время от времени приглашали к себе в гости его друзей-докторов с женами и детьми или сами с удовольствием ходили к ним же в гости. Во всяком случае, так рассказывала об этом Беатрисс. Для нее каждое такое, на мой взгляд, наискучнейшее мероприятие было чуть ли не событием в жизни, к которому она основательно готовилась – шила новое платье, делала маникюр… Она тщательно скрывала от меня свою бедность, ей было стыдно признаться в том, что у них подчас нет денег на курицу, что они вторую неделю едят одну картошку. И что маникюр она давно уже делает себе сама, и что два последних платья тоже сшила собственными руками, и духи ей подарили еще в прошлом году… Я никогда не спрашивала подругу, почему она нигде не работает, хотя могла бы при желании устроиться с ее биологическим образованием в школу или какой-нибудь лицей. Устроилась же я с филологическим образованием в нашу же, университетскую, библиотеку! Думаю, она, достаточно хорошо зная себя, не хотела возвращаться в свою прежнюю, полную приключений и острых ощущений жизнь. Она сама себя заперла дома и терпела нищету исключительно из-за своего глубоко семейного чувства к Захару. Я не представляла, сколько она так еще выдержит, и, по правде сказать, не узнавала свою роковую Беатрисс. Она по-прежнему носила черные прозрачные чулки (на это у нее всегда находились денежки), стриглась у хорошего парикмахера и донашивала старые, но еще довольно приличные австрийские туфельки. Курить она стала реже, но обзавелась большой хрустальной пепельницей и серебряным портсигаром. Она изо всех сил пыталась оставаться такой, какой ее знала я… Наша игра продолжалась.