Машина комната была уже в двух шагах, когда новая волна раскаяния вдруг нахлынула на молодого супруга. Слава богу, при венчании она выглядела счастливой невестой, устроив сама себе этот маленький девичий праздник – нарядиться так, что краше и не бывает. Но что ощутит юная жена, когда придет пора возлечь на брачное ложе тайком, украдкою, в кромешной, давящей тьме? Вот ведь сообразил мгновенно, как обезвредить Бахтияра, а как украсить первую ночь со своей возлюбленной – и не подумал. Не будут ли для нее эти объятия в глухой тьме сродни оскорбительным приставаниям князя Федора в той трижды проклятой конюшне? Ах, на что он ее обрек, на какую унылую, безрадостную…
Савка обогнул медленно шествующих молодоженов, распахнул перед ними дверь, потом откинул какую-то завесу – вроде бы ее прежде не было? – и все мысли вообще надолго улетучились из головы князя Федора при виде волшебного шатра, раскинувшегося пред ними.
Все окна были наглухо завешены, и дверь – тоже, чтобы не пропустить наружу ни малого лучика из сияния, рожденного множеством свечей, расставленных по углам, вокруг мерцающего, полупрозрачного белого полога, раскинувшегося над кроватью и ниспадающего, чудилось, с самых небес. Князь Федор долго таращился на это самосветное облако, пока не узнал шелк, подаренный ему неким богатым турчином за спасение его жизни. Причем достопочтенный османец, бывший заядлым путешественником, клялся, что ткань сия – баснословной ценности, ибо вывезена из загадочной страны Чин, или Китая, где ее наверняка соткали серебряные феи тамошних сказочных гор. Теперь князь Федор готов был поклясться, что это так, а еще – что ни у кого в мире, ни в небесах, ни на земле, не было брачного ложа краше.
Он обалдело обернулся. Савка стоял на пороге с видом столь же гордым, какой, наверное, был у Саваофа, закончившего сотворение мира и только что сопроводившего Адама и Еву в райские сады. Князь Федор чуть не расхохотался, поняв наконец, что за узел волок его слуга. Мысли его всегда были об одном: позаботиться о господине как можно лучше, и если князь Федор прежде никогда на Савку не жаловался, то сейчас он воистину превзошел сам себя.
Под горячим, благодарным взором барина Савкина напыщенность растаяла, как снег под солнцем. Конфузливо сморщившись, он пробормотал:
– Я говорил, что сгожусь, разве нет? – И, окончательно растроганный, вывалился из волшебных покоев, крепко-накрепко закрыв за собой дверь.
И вот она настала, эта ночь. Ночь их любви – беззаботной, счастливой, самозабвенной, как… как любовь, ибо, едва ступив под белый полог и погрузившись в мягкий, мерцающий полусвет, влюбленные очутились в ином мире, где не было места тревогам, опасениям, печалям – здесь царствовала радость.
Они помнили только об одном: они созданы друг для друга и наконец-то друг друга обрели. Эта мысль зажигала счастьем их глаза, улыбки не сходили с их лиц, и даже целующиеся губы их дрожали, не в силах сдержать счастливый смех. Между ними не осталось ни осторожности, ни смущения: слишком долго томились сердца их в разлуке, и вожделенный миг слияния нельзя, невозможно было омрачить ничем. Неотрывно глядя друг другу в глаза, они сбрасывали все свои одежды, словно тяжкие оковы одинокого прошлого, ибо единению, к которому оба неудержимо стремились, не должна была помешать никакая преграда, возведенная ложной стыдливостью. Это все для прочих людей, еще не нашедших свое счастье, свою вторую половину. Это все для тьмы, затаившейся за пределами их райского сада. Для них же предназначено было иное… совсем иное, и они принялись искать это неведомое и долгожданное, касаясь друг друга – сперва нежно и трепетно, а потом все более пылко и неудержимо.
Наконец-то они двое стали едины!
– О, Федька, оболтус! Где столько шлялся? Много веселья потерял! Мы тут, знаешь, с государем такие приключения по ночам заделываем… совсем другой он, без десницы «батюшкиной»!
– Экий ты неслух, Федор! Что ж на родню наплевал, что ж отмежевался? Все-таки дела делаются серьезные, твоя помощь надобна, чтоб начатое довершить.
– Ну что? Каков тот Раненбург? Твое Ракитное вроде поблизости от него расположено? Не видел Левиафана? Говорят, скорбен телом, да жив еще. Пока жив!
Такими репликами встретили князя Федора, едва он вернулся в Петербург, Иван, Алексей Григорьич и Василий Лукич Долгоруковы. Так что если и владели им некие радужные надежды, мол, утолилась наконец-то дядюшкина алчность и мстительность, то теперь он убедился в своей наивности и глупости. Что Алексей Григорьич, что Василий Лукич – оба лелеяли планы полного уничтожения некогда всемогущего временщика. Похоже было, они не успокоятся, пока им не будет предъявлен истерзанный труп «Алексашки», и все же князь Федор понимал: возможность безнаказанного издевательства над поверженным врагом доставляла им такое наслаждение, что они будут длить его елико возможно, изобретая все новые и новые козни, пока с Меншикова «будет что драть», как выразился грубоватый, но откровенный Алексей Григорьич. А ведь было-таки!
За те полмесяца, что князь Федор добирался до Петербурга (не меньше десяти дней он потерял, отсиживаясь на постоялых дворах от неуемно разошедшихся буранов, когда на шаг отойти от жилья значило беспременно погибнуть), в содержании раненбургских затворников произошли новые ужесточения. Жизнь семьи, успевшей как-то приспособиться к условиям ссылки, была нарушена появлением двух новых лиц: гвардии капитана Петра Наумовича Мельгунова и действительного статского советника Ивана Никифоровича Плещеева. Первый из них, по назначению Верховного тайного совета, должен был заменить Пырского на посту начальника караула и немедленно ужесточить охранные меры до того, что теперь часовые стояли не на этаже, а у каждой комнаты, принадлежащей светлейшему и его семье, и, ежели кто из детей желал навестить отца с матерью, он мог явиться в его спальню только в сопровождении караульного!
По свойству натуры своей князь Федор всегда в самом плохом прежде всего пытался отыскать хоть крупицу благого: таким образом бессмысленность беды обретала подобие смысла, и с нею легче было справиться. Так и теперь: он первым делом подумал, какое счастье, что венчание их с Марией уже свершилось, потому что в новых обстоятельствах проделать что-нибудь подобное этому отчаянному предприятию было, конечно, немыслимо. И, хотя все было уже совершено, все содеяно и закреплено святым православным обрядом, ему было страшно даже вообразить, что совсем недавно было время, когда он только метался в безумных, почти неосуществимых надеждах, бесплодно томился и страдал. Теперь он не мог представить, что Мария когда-то не принадлежала ему, а он – ей…