Русская княжна Мария | Страница: 17

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Раненый Званский при его приближении поднял голову и слабо застонал, клокоча простреленной грудью. Смоляк с ухмылкой махнул топором, и стон оборвался. Обобрав Званского, мародер приблизился к лежавшему далее всех от него Вацлаву Огинскому.

Здесь он остановился и, казалось, на минуту задумался. Лежавший в траве гусар был примерно одинакового с ним роста. Смоляк приподнял полу своей ветхой рубахи, как столичная модница поднимает подол нового платья, любуясь узорчатыми переливами ткани. Если бы Смоляк знал грамоту, ему в голову непременно пришло бы, что сквозь эту рубаху можно читать газету. Но грамоте Васька Смоляк был не обучен, и потому подумал просто, что рубаха никуда не годится.

Приняв решение. Смоляк отложил в сторону пистолет и топор, стащил через голову лямку котомки и принялся торопливо, обрывая пуговицы, обдирать с корнета мундир. Во время этой процедуры Васька заметил, что гусар, которого он полагал убитым, еще как будто дышит, но добивать его не стал: рана на лбу Огинского имела самый серьезный вид, так что корнет, несомненно, должен был в ближайшее время умереть и без посторонней помощи.

Сапоги корнета не налезли на грязные, растоптанные ступни Смоляка, и каторжник, чтобы не пропадало добро, затолкал их в свою котомку. Закончив переодевание и натянув на ноги старые разбитые опорки, нелепая сгорбленная фигура в гусарской юнкерской форме и с косматой звериной головой без единого звука растворилась в царившем под деревьями старого парка полумраке.

Вацлав Огинский пришел в себя спустя два с лишком часа. Ему повезло: он спустил курок пистолета на долю секунды раньше Синцова. Резкий звук выстрела, прозвучавшего в тот момент, когда поручик сам уже начал тянуть за собачку своего пистолета, слегка смутил его и заставил руку Синцова едва заметно дрогнуть, так что пуля, которая должна была пробить Огинскому голову, лишь оцарапала его, скользнув вдоль черепа. Из-за обилия крови, выступившей из длинного рваного шрама, протянувшегося ото лба к виску, рана выглядела много опаснее, чем была на самом деле; казалось, что пуля разворотила корнету полголовы, тогда как в действительности дело обошлось, по сути, широкой ссадиной и контузией.

Страшный вид этой кровавой раны, конечно же, не смог бы ввести в заблуждение Синцова или Званского, как и любого обстрелянного боевого офицера на их месте. Но более привычный к нанесению ударов из-за угла, чем к открытым военным действиям, Кшиштоф Огинский обманулся обилием крови и бледными рваными краями шрама, решив, что кузена можно смело сбросить со счетов. Торопившийся поскорее завершить свое черное дело Васька Смоляк и вовсе бросил на окровавленную голову корнета лишь беглый взгляд. Раненый не препятствовал ему, лежал смирно и даже не стонал, а большего Ваське Смоляку от него и не требовалось.

Именно благодаря такому редкому стечению обстоятельств Вацлав Огинский остался лежать на лужайке у пруда вместо того, чтобы быть уложенным в возок с ранеными или, напротив, добитым топором мародера, как это случилось с подстреленным французами Званским.

Придя в себя и попытавшись открыть глаза, Вацлав обнаружил, что не может этого сделать. Голова у него болела с чудовищной, путающей силой, и в полубреду его сознание почему-то связало эту разламывающую голову боль с невозможностью разлепить веки. Корнету казалось, что, стоит ему открыть глаза, как боль тут же пройдет; в следующее мгновение он уже думал, что, если бы эта изнуряющая головная боль хоть ненадолго отступила, ему немедленно удалось бы открыть глаза.

В течение почти целой минуты, показавшейся Вацлаву вечностью, мысли его, как белка в колесе, бегали по этому замкнутому кругу, с каждым оборотом набирая скорость и приближая его к безумию паники. Поняв это, он заставил себя успокоиться и попытался понять, где он находится и что с ним произошло.

Не сразу вспомнилось ему, что он стрелялся на дуэли с Синцовым. Судя по нынешнему его состоянию, результат дуэли был ясен: Синцов, как и следовало ожидать, застрелил его наповал и, вероятно, в голову, так как иначе она не болела бы так сильно и неотступно.

Будто наяву, увидел он свои последние минуты перед тем, как все вокруг него погрузилось во тьму: туман над прудом, росистую траву под ногами, белый платок в руке кузена, встающее по левую руку над кронами парковых деревьев солнце и фигуру неторопливо идущего навстречу Синцова. Потом ему вспомнилось заслонившее весь мир черное жерло пистолета, глянувшее вдруг прямо в глаза и, казалось, в самую душу; вспомнился собственный испуг при виде этой черной дыры в небытие - испуг, который заставил его торопливо спустить курок.

После этого момента Вацлав не помнил ничего. Естественно было предположить, что он промахнулся, и что ответный выстрел поручика убил его на месте. Но как же, в таком случае, он мог ощущать боль? Разве мертвые могут чувствовать и думать? Если это загробный мир, то почему он ничего не видит, почему так болит голова и откуда это тепло, которое он чувствует на своем лице?

Мысли его немного прояснились - ровно настолько, сколько требовалось, чтобы признать себя живым. Вацлав предпринял осторожную попытку застонать и был неприятно поражен звуком собственного голоса - слабым, хриплым и неимоверно жалким. "Проклятье", - попробовал сказать он, и это ему удалось, хотя пересохшие и будто склеенные чем-то губы повиновались ему весьма неохотно.

Теперь все как будто встало на свои места. Прислушавшись к своим ощущениям, он понял, что лежит на спине и чувствует под пальцами рук траву и землю. Он сжал ладони в кулаки, собрав траву и землю в горсти, и понял: да, земля и трава. Значит, жив.

Переполнившее его при этом открытии ликование тут же сменилось испугом. Если жив, то почему не может открыть глаза? Неужто ослеп? Коли так, то не лучше ли было умереть?

Забыв от испуга о боли в голове, он поднес руку к лицу и осторожно ощупал глаза. Глазницы были сплошь залиты чем-то густым, полузасохшим, и корнет, уже успевший повидать кровь и смерть с близкого расстояния, сразу понял, что ранен в голову и что веки у него просто склеены вытекшей из раны кровью.

Морщась от боли и отвращения, он отковырнул клейкую дрянь, освободив один за другим оба глаза.

"Ну и вид, должно быть, у меня", - подумал Вацлав, моргая и ощупывая лицо. Поймав себя на этой мысли, он понял, что рана его точно не смертельна: ему как-то не приходилось слышать, чтоб умирающий заботился о собственной внешности.

Пальцы его нащупали на лбу что-то бугристое, клейкое, отзывавшееся болью на прикосновение, и он догадался, что это было место, куда попала пуля Синцова. "Повезло, - подумал он, - верно, повезло! Чуточку бы прямее, и мне уж не пришлось бы думать о том, каков я с виду".

Прямо в лицо ему светило полуденное солнце, причиняя заметное неудобство. Чтобы избавиться от этой помехи, Вацлав сел. Голова отозвалась на это очередной вспышкой боли, но теперь, когда он понял, что жив, и вновь обрел способность видеть и трезво воспринимать окружающее, боль уже не казалась такой огромной - ее несколько приглушали иные впечатления, главным из которых была радость от заново обретенной жизни.