– Бывает, – вздохнул Сапожников, – перенервничали.
ОМОНовцы, не оглядываясь, двинулись к мосту. Холмогоров чувствовал себя опустошенным, хотелось подойти к спецназовцам, сказать слова, способные унять злость и ненависть в их душах, но не существовало таких слов – он оставался чужим для них, их горе не было его горем. Слова утешения всегда лживы.
* * *
Перед отъездом Холмогоров навестил мэра Цветаева. Тот так и не понял, почему церковь не может стоять в конце Садовой улицы.
– Андрей Алексеевич, вы пока поработайте по своим каналам, я по своим, потом встретимся и примем компромиссное решение.
– Я приеду не раньше, чем через две недели.
– Вот и отлично.
– Они ничего не изменят. Место или подходит для строительства храма, или нет.
– Значит, Ельску еще повезло, – грустно усмехнулся Цветков.
– До встречи, – довольно холодно попрощался Холмогоров.
Какие бы ужасы с тобой ни случались вдали от дома, но как только возвращаешься на родину, все они словно уходят в далекое прошлое. И уже не существует разницы, чеченская ли это была кампания, афганская война, Великая Отечественная, первая мировая или Куликовская битва. Все это случилось там, в далеком прошлом, и, кажется, даже не с тобой.
Отряд из бригады спецназа, сформированный из лучших, самых надежных и проверенных, вернулся из чеченской командировки, опоздав на две недели. Поездки на Кавказ становились обыденными, а встречи – будничными. Не было уже пафоса первых встреч из командировок: не гремел медью духовой оркестр, не полоскались на ветру знамена, не звучали зычные приказы, не бежали к поезду дети с цветами.
Родина есть родина. Здесь даже дышится легче и воздух совсем другой. Нет в нем запаха смерти, пахнет травой, мокрыми тополями, дымом с заводов и всем тем, к чему привык с детства, что успокаивает лучше валерьянки. Здесь не надо озираться на каждом шагу, не надо пригибаться, боясь растяжек на тропинках и засад в лесопосадках. Не опасаешься здесь снайпера или фугаса, заложенного на дороге, который может подбросить в воздух тяжелый БТР так, как большой палец подбрасывает спичечный коробок или пачку сигарет. Здесь все по-другому, все понятно, близко, а потому на душе становится спокойно. Если что-то и продолжает мучить, так это память, ведь за горизонтом остались самые тяжелые переживания, самые сильные чувства, там осталась часть жизни, и, возможно, как полагали многие из отряда, не худшая.
Отряд спецназа за время последней командировки никого не потерял, если не считать пулеметчика Гриши Бондарева. Командование особенно не распространялось о том, что с ним произошло. Гриша пропал в Чечне, не было его почти неделю. Потом его случайно подобрали десантники. Он сидел у дороги – израненный, будто его собаками травили, но перевязанный бинтами. Парень окончательно тронулся рассудком. Твердил о какой-то кавказской овчарке. "Я ее видел, – говорил он, – она меня раздирала когтями, а потом отпустила, – и тут же улыбался:
– Я помню ее глаза".
Десантники привезли Гришу в бригаду спецназа. Лишь только он увидел друзей, вместе с которыми клялся на кладбище, тут же наотрез отказался с ними говорить: «Вы мертвые, – прошептал он, – а меня она отпустила». – «Кто?» – допытывался у него майор Грушин. «Ты живой, я тебе скажу – кавказская овчарка», – шепотом произнес Гриша и принялся прутиком на земле рисовать огромные глаза.
Бондарева отправили в госпиталь, оттуда его определили в «дурку». Единственная родственница Гриши – жившая в Ельске незамужняя сестра – отправилась его вызволять, но пока не вернулась в город.
Были ранения, контузии, но все выжили, во всяком случае, пока. Спецназовцы расхаживали по Ельску, никого не боясь. Ракетчики сразу поутихли. На камуфляжных куртках ОМОНовцев поблескивали новенькие награды. Ходили спецназовцы вразвалочку, как настоящие хозяева жизни, иногда вместо головных уборов повязывали камуфляжные банданы. Единственное, чего не делали, так это не раскрашивали лица в пятна и полосы. Все были загорелые, обветренные, чувствовали себя героями. Казалось, что от них пахнет не одеколоном, а порохом и гарью сожженных деревень.
Разговаривали спецназовцы для горожан непривычно громко, короткими фразами: «дай», «подай», «уйди», «сгинь». В долгие рассуждения никто не пускался, особенно на трезвую голову.
Трезвый человек понимает, что смерть несправедлива и бессмысленна в любом случае: погиб ли твой друг или враг. Лишь крепко выпив, парни бросались в воспоминания – искренние и правдивые. От этих воспоминаний начинало мутить.
Приехав в родную часть, в родной Ельск, без водки спецназовцы продержались лишь сутки, а затем, получив деньги, ударились в загул. Тут даже майор Грушин ничего сделать не мог, да и не хотел, понимая, что выпивка для бойцов лучший выход и никакой психотерапевт не даст его ребятам такой действенной разгрузки от стресса, как сорокаградусная, прозрачная, словно слеза младенца, водка местного производства.
Водку покупали не по одной-две бутылки, а сразу рюкзаками или ящиком, забывая о выстраданной не одним поколением русских людей мудрости: «Сколько водки ни бери, все равно в магазин два раза бегать».
Выхватывали из ящика бутылки так, словно это были гранаты, а враг находился так близко, что вот-вот небритые рожи появятся над бруствером окопа и с криком «Аллах акбар!» посыплются на головы спецназовцев. Пробки сдирали зубами быстро и резко, словно от этого зависит жизнь, – так выдергивают чеку из гранаты:
– Быстрее, что резину тянешь! Возишься, как на пляже!
Водку пили из горла, закусывали огурцами и колбасой.
Пьянели спецназовцы медленно, больно уж напряжена была нервная система. И местным казалось, что прошедших огонь и воду мужиков даже водка не берет. Но водка свое дело сделала, стресс сняла. На третий день мужики остепенились и улыбались уже не озлобленно, хотя глаза еще оставались холодными, словно спецназовцы продолжали смотреть на мир сквозь узкую амбразуру бетонного бункера на блокпосту.
На третий день большие компании стали распадаться на группы по интересам, некоторых бойцов выдергивали жены, пришедшие к месту пьянки с сопливыми детьми. И батя вынужден был возвращаться в семью. Дети рассматривали медали, пытаясь дознаться, за что же дали такую красоту, а батя нахлобучивал на лоб старшему свой спецназовский берет и говорил: «За дело, сынок, дали. Когда подрастешь, все сам узнаешь».
На четвертый день после возвращения в Ельск неженатые сержанты Куницын и Сапожников, оставшись вдвоем, толком не могли вспомнить, где они провели эти три дня, где ночевали, с кем дрались и сколько выпили. Всплывали лишь обрывки событий и интерьеров, в которых «употребляли»: то чья-то плохо освещенная кухня, то стройка, то балкон, с которого Сапожников норовил спрыгнуть, а когда ему друзья-товарищи не позволили совершить подвиг, он, расстегнув ширинку, принялся мочиться прямо на машины, стоящие во дворе. Восстанавливая хронологию событий по обрывочным воспоминаниям, Куницын и Сапожников то умилялись, то им становилось жутко стыдно. Но у кого именно просить прощения, они не могли решить, поэтому, посовещавшись, тяжко поворочав языками, поплавав в холодной реке, поныряв, погонявшись друг за другом, они вылезли на берег без определенных планов на ближайшее будущее.