Его смех выражает одновременно жалость и злорадство. Он скрывается в коридоре.
Режиссер монтажа поворачивается к компьютеру. Дернув мышкой, он высвечивает улыбающееся лицо Зверинца и снова принимается за работу. К тому моменту, когда он закончит титры, на него уже навалится апатия. Кашлять он начнет, заканчивая первый выпуск ближе к ночи. К следующему вечеру он уже станет цифрой в ранней статистике, сигнальным случаем перед взрывом. Специалисты будут пытаться разобраться, но не успеют. Что бы это ни было, оно медлит перед ударом. Просто попутчик – а потом вдруг оказывается за рулем и несется к пропасти. Многие специалисты уже заразились.
Режиссер монтажа умрет через три дня. Когда это случится, он будет один в своем доме площадью 380 квадратных метров, слабый и забытый. В последние секунды жизни он машинально будет слизывать кровь, текущую у него из носа, потому что язык у него мучительно пересохнет. К этому моменту первый выпуск уже покажут – как чудесное развлечение на фоне экстренных новостей. Однако съемки все еще идут – как раз в том регионе, который пострадает раньше и сильнее других. Съемочная группа попытается всех вывезти, но участники проходят одиночные испытания и разбросаны на большой площади. Планы на случай непредвиденных происшествий были составлены – но на такое никто не рассчитывал. Это похоже на детскую игрушку для рисования спиралей: ручка двигается по бумаге, направляемая пластиковым шаблоном. Узор, но потом что-то смещается – и хаос. Некомпетентность и неразбериха соединяются воедино. Добрые намерения уступают место инстинкту самосохранения. Никто толком не знает, что случилось: мелочь или нечто масштабное. Никто определенно не может сказать, что именно не так. Однако перед смертью режиссер монтажа успеет понять хотя бы это: он поймет, что что-то не так.
Растрескавшаяся дверь магазинчика криво висит в проеме. Я настороженно переступаю через порог, зная, что не первая ищу здесь пропитание. У самого входа перевернутая картонка из-под яиц. Вонючие внутренности десятка несчастных Шалтаев-Болтаев засохли на полу: срок их собирания давно миновал. В целом магазинчику повезло не больше, чем яйцам. Полки по большей части пустуют, несколько стеллажей опрокинуты. Я замечаю у потолка в углу камеру, но не смотрю в объектив. Когда я захожу, меня накрывает волна вони. Я ощущаю запах гнилых овощей, прокисших молочных продуктов в открытых отключенных холодильниках. Я ощущаю и еще один запах, но изо всех сил стараюсь не обращать на него внимания и начинаю поиски.
Около одного из проходов на полу рассыпан пакет чипсов. Чья-то нога превратила большую их часть в крошки. По-моему, это были сапоги. Значит, это был кто-то из мужчин. Не Купер: на нем странная обувка, где все пальцы разделены. Может, Хулио. Он носит сапоги. Я пригибаюсь и поднимаю кусочек. Если чипсы свежие, я буду знать, что он был здесь недавно. Я крошу кусок пальцами. Он заветренный, и это ни о чем мне не говорит.
Я думаю, не съесть ли мне этот кусочек. Я не ела с того домика, еще до болезни, а это было очень давно. Может, неделю назад: не знаю. Я такая голодная, что больше не замечаю этого. Я такая голодная, что ноги меня плохо слушаются. Я все время неожиданно спотыкаюсь о камни и корни, которые прекрасно вижу. Я их вижу и пытаюсь через них перешагнуть. Мне кажется, что я через них перешагиваю, но тут носок ботинка цепляется – и я спотыкаюсь.
Я вспоминаю про камеру, думаю о том, что муж увидит, как я подбираю чипсы с пола в магазине. Дело того не стоит. Мне наверняка оставили что-то еще. Я бросаю кусок и с усилием выпрямляюсь. От этого у меня начинает кружиться голова. Я замираю, дожидаюсь, пока равновесие восстановится, а потом иду к отделу овощей и фруктов. Десятки сгнивших бананов и сдувшиеся коричневые шары, которые, наверное, были яблоками, смотрят, как я иду мимо. Теперь я знаю, что такое голод, и злюсь, что ради создания нужной атмосферы столько разных продуктов испорчено.
Наконец под нижней полкой что-то блестит. Я встаю на четвереньки. Висящий у меня на шее компас падает и стукается об пол. Я заправляю компас под рубашку и при этом замечаю, что капелька голубой краски на нижнем крае почти совсем стерлась. Я настолько устала, что мне приходится напомнить себе: это ничего не значит, просто ассистент, которому поручили разметку, получил дешевую краску. Я наклоняюсь еще сильнее и обнаруживаю под полкой банку арахисового масла. Небольшая трещинка выходит из-под крышки и исчезает под этикеткой как раз над буквой «Э» в слове «экологически»… Я провожу пальцем по следу на стекле, но разлома не ощущаю. Ну, конечно: мне оставили арахисовое масло! Терпеть не могу арахисовое масло. Я прячу банку себе в рюкзак.
Высокие витрины с охлаждением пусты, за исключением нескольких банок пива, которые я не беру. Я надеялась на воду. Одна из моих фляг пустая, а во второй плещется всего четверть. Может, кто-то из остальных попал сюда раньше меня: они не забыли, что надо всегда кипятить воду, и не потратили несколько дней в лесу, страдая от рвоты в одиночестве. Кто бы ни оставил тот след – Хулио, Эллиот или тот молоденький заучка-азиат, чье имя я забыла, – они забрали все ценные вещи. А последняя получает это: треснувшую банку с арахисовым маслом.
В магазинчике я не осмотрела только одно место – за кассой. Я знаю, что меня там ожидает. Тот запах, который я якобы не чувствую: тухлое мясо и экскременты животного, душок формальдегида. Тот запах, который по их замыслу я приму за смерть человека.
Прикрываю нос рубашкой и подхожу к кассе. Бутафория находится именно там, где и ожидалось: лицом вверх за прилавком. Этот манекен одели в байковую рубашку и брезентовые брюки. Продолжая дышать сквозь ткань, я захожу за прилавок, переступая через манекен. Мои движения спугивают тучу мух, которые с жужжанием налетают на меня. Я ощущаю их лапки, их крылья, усики, касающиеся моей кожи. Сердце у меня колотится, дыхание учащается, так что нижний край очков запотевает.
Просто очередное испытание. Вот и все.
На полу я вижу упаковку «студенческой смеси». Я хватаю ее и пячусь назад, сквозь тучу мух, перешагиваю через манекен. Выбираюсь за расколотую и перекошенную дверь, которая насмешливо аплодирует моему уходу.
– Чтоб вас, – шепчу я, стоя на четвереньках, зажмурившись.
Это вырежут… ну и пусть: ругаться правилами не запрещается.
Я ощущаю ветер, но не чувствую лесного запаха. Единственный запах – это бутафорская вонь. В первый раз запах был не таким мерзким, но тогда он был свежим. Этот, как и тот, которого я обнаружила в домике, – они должны восприниматься как более давние. Я резко высмаркиваюсь под ветром, но знаю – этот запах будет меня преследовать несколько часов. Я не смогу поесть, пока он не исчезнет, как бы мой организм ни нуждался в калориях. Мне надо идти, убраться подальше отсюда. Найти воду. Я говорю себе об этом, но от меня не отстает другая мысль – тот домик и их второй манекен. Кукла, замотанная в голубое. То первое одиночное испытание превратилось в клейкое воспоминание, которое постоянно пятнает мои мысли.
«Не думай об этом», – велю я себе, но этот приказ бесполезен. Еще несколько минут ветер доносит до меня плач той куклы. А потом – хватит. Я распрямляюсь и убираю пакет со студенческой смесью в свой черный рюкзак. Забрасываю рюкзак за спину и протираю очки подолом флиски, которую я поддела под куртку.