В конце мая труппа отправилась в Лондон, где ей предстояло провести двухмесячный сезон в атмосфере «необычайного успеха»91. Шаляпин был «превосходен» в роли Ивана Грозного; «Золотой петушок», последняя опера Римского-Корсакова, и новая опера Стравинского «Соловей» были признаны «ультрамодерном». «Иосиф», запланированный на 23 июня, вызывал огромный интерес. На репетициях Штраус показывал Карсавиной, заменившей Иду Рубинштейн, как надо исполнять танец совращения. Из дальнего угла ее раздевалки он, напевая музыку, «бежал, тяжело ступая, к софе, на которой должен был находиться воображаемый Иосиф».
Когда наступил заветный вечер, концертный зал «Друри-Лейн» был до отказа заполнен великосветской, сверкавшей драгоценностями публикой, жаждавшей «приобщиться к историческому событию»92. Молодому человеку, проталкивавшемуся через обнаженные плечи и веселый смех, показалось, что здесь все знают друг друга, как на «эксклюзивном, но грандиозном домашнем приеме». В присутствии премьер-министра, госпожи Асквит, русских гостей и знаменитого композитора он чувствовал себя участником «мероприятия огромной международной значимости». Когда раздались бурные аплодисменты, молодой человек, сидевший в бельэтаже, мог хорошо видеть, как высокий, «пресыщенный жизнью» немецкий композитор встал на подиум перед оркестром, «невозмутимый и в прекрасном состоянии здоровья».
Если музыка не удостоилась новых восхвалений и почестей, то по крайней мере поездка в Лондон была вполне удовлетворительной в личном плане. Штраус дирижировал оркестром Куинс-холла, исполнившим программу произведений Моцарта и его собственных сочинений, и этот концерт получил признание одного из лучших музыкальных событий сезона. 24 июня, надев «великолепную докторскую мантию» из темно-красного шелка и кремовой парчи – мантию доктора музыки, – он с удовольствием принял почетную степень в Оксфорде 93.
Через месяц, 25 июля, Русский балет завершил сезон, представив сразу «Иосифа» Штрауса и «Петрушку» Стравинского. В тот же вечер в Белграде сербский ответ на ультиматум Австрии был отвергнут австрийским послом, объявившим о разрыве дипломатических отношений и сразу же уехавшим домой.
Лорд Солсбери, умерший в 1903 году, не смог увидеть демократию в действии на первых главных выборах нового столетия, но они вряд ли его удивили бы. Набирал силу новый сегмент общества, еще не готовый к тому, чтобы занять место патрициев, но способный при помощи различных суррогатов потеснить их. Наступала эпоха народовластия.
Она дала знать о себе криком «пигтейл!» [127], прозвучавшим в избирательных округах на всеобщих выборах в 1906 году со злобой, в крайней степени непонятной и неуместной. Не было тогда более взрывоопасной темы, чем проблема «китайского рабства» 1, и либералы использовали ее с таким же искусным умыслом, с каким тори эксплуатировали патриотические лозунги на выборах «хаки» 1900 года. «Рабами» были анонимные китайцы, завезенные с согласия юнионистского правительства в Южную Африку добывать золото. Везде выставлялись щиты с изображениями китайцев, закованных в цепи, подвергающихся избиению и порке, по улицам расхаживали люди-сэндвичи, одетые, как китайские рабы. Карикатуристы рисовали фигуры призраков британских солдат, убитых в Англо-бурской войне, показывающих на китайцев в огороженных компаундах и спрашивающих: «Разве ради этого мы погибали?» Рабочему классу сообщалось, что в случае победы на выборах тори завезут китайцев и в Англию, иллюстрируя идею изображением кули в соломенной шляпе, с косичкой и подписью «британский трудящийся тори». Во время политических собраний на экранах демонстрировались картинки о том, как Грэхем Уоллес, доброжелатель либералов, возбуждает «бурю общественного негодования против господина Бальфура». Аудитория, правда, не могла понять, что выражало это негодование: обыкновенное человеческое возмущение или опасения по поводу конкуренции, которую создаст более дешевый труд. И те и другие чувства, как полагал Уоллес, могла передать символика «поросячьего хвоста». Отвратительные желтые лица пробуждали «ненависть к монголоидной расе, которая автоматически адресовалась и консервативной партии». В ярости толпы Уоллес усмотрел действие иррациональных сил в общественных движениях.
Новые политические лица, как и желтая пресса 2, порождались новым электоратом. Народ стал более грамотным и потому более доступным и легковерным. Грошовая «Дейли мейл» стоимостью полпенни печаталась в количестве свыше полумиллиона экземпляров, более чем в десять раз превысив тираж «Таймс». Автомобили позволяли кандидатам обращаться к значительно более широкой аудитории, которая тоже стала гораздо многочисленнее в связи с ростом городов. Иррациональность поведения необязательно и не всегда неверна; она может быть и адекватной в силу неадекватных обстоятельств. И она необязательно ограничивается рамками того, что Мэтью Арнолд назвал Populace, «народными массами», потому что простого народа гораздо больше, чем нам кажется.
Когда Артур Бальфур принимал пост премьер-министра у лорда Солсбери после окончания Англо-бурской войны в 1902 году, перемены уже стучались в дверь. С экономикой дела обстояли неплохо, но зарубежная конкуренция подрывала превосходство Британии в мировой торговле, вторгалась на ее рынки, претендовала на лидерство в новых отраслях промышленности. Дома высшее общество продолжало наслаждаться жизненными благами, но безработица, голод, нужда, все беды, проистекавшие из неравенства и несправедливости и имевшие теперь общее название «социальных проблем», всплывали наружу, нервируя привилегированные классы и создавая очаги недовольства, которые уже нельзя было ни подавить, ни проигнорировать. Новая эпоха требовала, чтобы правительство проявляло больше активности, воображения, позитивного настроя и желания предпринимать практические действия. Либералы, десять лет отлученные от власти, надеялись, что именно они и могут сформировать такой кабинет.
У них никогда прежде и теперь тоже не было монолитного единства. Как и все либералы, они проповедовали философию перемен и реформ, но она распадалась на тысячу фрагментарных идей и социальных обоснований. В их среде были самые разные люди: виги-аристократы вроде лорда Роузбери; сельские помещики, как, например, сэр Эдвард Грей; успешные бизнесмены вроде Кэмпбелла-Баннермана; безземельные интеллектуалы наподобие Асквита и Морли; уникальные кельтские выскочки типа Ллойда Джорджа. В их рядах были «малые англичане», считавшие империю, как говорил Джон Брайт, «гигантским заказником для выездов аристократии на отдых»3; другие были такими же империалистами, как тори. Одни считали себя приверженцами англиканской церкви, другие – нонконформистами, третьи – сторонниками гомруля, четвертые – его противниками. Одни были пламенными радикалами, больше всего желавшими перераспределить богатство и власть; другие – промышленными магнатами, озабоченными наращиванием состояний. Либералы, ставшие ими по убеждению, а не в силу семейной традиции или политической необходимости, полагали, что с тори их разделяет «пропасть, такая же широкая, как во все времена», или, по словам Герберта Сэмюэла, такая же, какая пролегает между «квиетистами и реформаторами». Преисполненный жаждой реформ, Сэмюэл верил в то, что либерализм является не чем иным, как «внедрением в общественную жизнь религиозного духа». Некоторые были искренними либералами, другие – оппортунистами, некоторые – демагогами, а другие, как Ллойд Джордж, – умели совмещать в себе все эти качества. Это были настоящие актеры, готовые занять любой пост, ответить на любой вызов времени.