Политические убийства. Жертвы и заказчики | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

…В котлован,

Где бульдозеры спят,

Собираются мертвые однополчане —

Миллионы убитых солдат.

Миллионы на марше,

За ротою рота,

Голоса в шуме ветра слышны:

«Почему, отчего

Так безжалостен кто-то

К ветеранам великой войны?

Дайте, люди,

Погибшим за Родину слово,

Чутко вслушайтесь

В гневную речь.

Почему, отчего

Убивают нас снова —

Беспощаден бездарности меч…»

Сейчас, перечитывая это, я вижу не вполне точные слова. То был, разумеется, меч не чьей-то «бездарности», а расчетливой и рассчитанной операции по уничтожению достоинства народа, его истории, его армии, его славы. По уничтожению великого социалистического Отечества!

Но… Как сказал другой поэт, большое видится на расстоянье. Не только большое в добре – и во зле тоже. Можно ли обвинять сегодня поэта Друнину, что она тогда чего-то не различила, недопоняла или даже неверно поняла?

Одолевая подступавшее отчаяние, по-прежнему искала душевную опору в том, в чем была она для нее всегда и что теперь жестоко выбивали из-под ног. Снова и снова чувствую это, читая ее сборник, выпущенный дочерью Юлии Владимировны.

Вот она громко провозглашает, как бы бросая вызов всем, кто хулит людей в военной форме:


Я люблю тебя, Армия,

Юность моя!

Мы – солдаты запаса,

Твои сыновья.

Вот опять возвращается туда, где было труднее и страшнее всего, испытывая вроде бы странную, а на самом деле совершенно понятную ностальгию:


Ржавые болота,

Усталая пехота

Да окоп у смерти на краю…

Снова сердце рвется

К вам, родные хлопцы,

В молодость армейскую мою.

А вот говорит о Родине, на которую за последнее время вылито столько грязи и яда, но у нее, дочери родной страны, чувство к ней – самое трепетное и нежное:


Только вдумайся, вслушайся

В имя «Россия»!

В нем и росы, и синь,

И сиянье, и сила.

Я бы только одно у судьбы попросила —

Чтобы снова враги не пошли на Россию.

И все же полностью удержаться на тверди привычных опор, которые до сих пор были неколебимо надежными, ей не удалось. Подумать только, даже ей (пусть ненадолго, пусть неглубоко, однако…) сумели-таки тогда внушить, что жизнь прожита «не так». Что чуть ли не все наше семидесятилетнее советское прошлое – ошибка. Что необходимо это прошлое – перечеркнуть.

О, для нее такое не просто, слишком не просто! Вы послушайте:


Живых в душе не осталось мест —

Была, как и все, слепа я.

А все-таки надо на прошлом —

Крест,

Иначе мы все пропали.

Иначе всех изведет тоска,

Как дуло черное у виска.

Это сперва она написала. Вроде бы решительно и твердо. Однозначно вроде. И вдруг, тут же, – наперекор себе:


Но даже злейшему я врагу

Не стану желать такое:

И крест поставить я не могу,

И жить не могу с тоскою…

Она мучилась. Она хотела, чтобы стало лучше. Не ей только – всем. Ради этого (с искренними надеждами!) пришла в избранный на новой основе Верховный Совет СССР. Но как передать то сложнейшее переплетение радости и досады, эпизодического удовлетворения и какого-то обвального негодования, которые слышались мне в ее признаниях этого времени?

Наверное, высшая точка сложного душевного процесса – ее решение выйти из Верховного Совета, о чем она стала говорить, когда это решение только-только у нее обозначилось.

– Я не могу больше, понимаете, не могу! – говорила она даже с каким-то не свойственным ей надрывом. – Ну зачем я там? Что могу сделать? Какой толк от всей нашей говорильни, если ни на что в жизни она по существу не влияет и все идет себе своим чередом?

Между тем уже не шло – катилось…


ИЗ РАССКАЗА НИКОЛАЯ СТАРШИНОВА: «Зная ее нелюбовь и даже отвращение ко всякого рода совещаниям и заседаниям, я был удивлен, когда она согласилась, чтобы ее кандидатуру выдвинули в депутаты Верховного Совета СССР.

Даже спросил ее: зачем?

– Главное, что побудило меня сделать это, – желание защитить нашу армию, интересы и права участников Отечественной войны, «афганцев».

А когда поняла, что ничего реального сделать невозможно, вышла из депутатов. Со свойственной ей решительностью».


ИЗ РАССКАЗА БОРИСА АФАНАСЬЕВА: «Юля несколько раз жаловалась мне на безрезультатность своих усилий в Верховном Совете. Мне-то всегда казалось, что эта неудовлетворенность у нее – в основном от особой совестливости и присущего ей максимализма: если уж делаешь что-то – обязательно чтобы был немедленный и зримый результат. А здесь такового не было. Вот и терзалась она, переживала всей душой. Сперва от депутатских денег отказалась: за что они? А потом и вовсе заявление подала о выходе…

Если бы все с такой ответственностью относились к своему долгу – служебному ли, семейному, нравственному! Совсем другой, думаю, была бы тогда наша жизнь, да и все отношения между нами были бы другими. Максимализма такого честного многим из нас сильно не хватает».

Заметим: честный максимализм, а точнее, максимализм честности. Не он ли позвал ее в августе 91-го к «Белому дому»? Она рванулась туда не как некоторые «предприниматели» – защищать свое нажитое, или попросту наворованное. Она, как и тогда, в 41-м, шла защищать идею справедливости и добра, которая казалась ей воплощенной в Ельцине, в новой российской власти. По крайней мере, сама она после объясняла мне примерно так.

И об этом была ее поэма, написанная под свежим впечатлением от событий. И о том же – последняя статья в «Правде», которая называлась «В двух измереньях». Это два измеренья жизни и времени, в которых она жила: военное и сегодняшнее. А в связи с тремя днями, проведенными у «Белого дома», вспомнились ей слова популярной лирической песни: «Три счастливых дня было у меня…»

Пригрезилось, показалось. Теперь, в сборнике «Мир до невозможности запутан…», читаю:


И в смертной, должно, истоме

Увижу сквозь слезы вдруг

Студенточек в «Белом доме»

В кругу фронтовых подруг.

Это – «Белый дом» не 93-го, а 91-го года. Обманулась! Как многие, обманулась она…

Но сильным и высоким оказался в те дни ее душевный подъем. В чем-то она почувствовала себя снова девчонкой военных лет. Эта романтика: костры, греющиеся вокруг них парни с девчатами, дух обороны… Можно ее понять, вырвавшуюся из будничной прозы жизни к рискованному и возвышенному, как ей представилось, – освещенному идеей свободы.

Но… Вот опять это «но». Я спрашивал себя: а можно ли потом так скоро, буквально за несколько недель, пережить разочарование тем, чем, кажется, только что была всепоглощающе очарована? Я не считаю тех недель и не знаю по дням и часам, как происходил в ней труднейший процесс пересмотра и переоценки переломного августа. Охлаждающее отрезвление. Невидимым был этот процесс и для ее близких. Но что он происходил (и произошел!) – несомненно.