Годар уже почувствовал какой-то подвох со стороны своего друга. Похоронив по чести англичанина, он отправился в Пекин на русское кладбище. И там ему рассказали нечто уже совершенно невообразимое: русское кладбище, в отличие от католического, не охранялось, и полгода тому назад две из четырех могил английских офицеров, казненных в китайском плену, были раскопаны – ночью! тайком! – гробы вынуты и увезены неизвестно куда. Кто это сделал? – Бог весть…
И тут только Годар все понял окончательно: как прав был китайский сановник, когда сомневался в благонадежности поляка! – он безжалостно, предательски надул своего компаньона. Но еще раньше он обвел вокруг пальца и хитроумного мандарина, не зная еще, что того нет в живых. Ведь покойных англичан отделяли от французов только по свидетельству Мельцарека. И он два гроба с сокровищами, в которых лежали казненные французы, отправил на русское кладбище, сказав, что-де там находятся все англичане. Значит, он заранее спрятал сокровища и от Годара, и от китайца. Потом, волею судьбы, одним дольником стало меньше. Потом он избавился от другого, надолго отправив его во Францию. А тогда уже единолично присвоил себе все ценности и скрылся.
Таков был рассказ старого подполковника Годара.
– Но, дедушка, – заметил Паскаль, – в конце концов, впрок этому поляку сокровища не пошли. Он их так основательно перепрятал, что ни сам, ни кто другой не мог ими воспользоваться.
– Я думаю, – ответил старик Годар, – он и не собирался их прятать. Как можно судить по рассказу твоего русского Егорыча, клад Мельцарек закопал где-то в семидесяти – восьмидесяти лье к северо-востоку от Пекина. Трудно даже предположить, куда именно он пробирался с драгоценностями. Не думаю, чтобы он шел в Россию. Хотя и это не исключено: у него уже наверняка были надежные документы, тоже на имя какого-нибудь Луи Морана, коммивояжера, и вряд ли у него возникли бы какие-то неприятности с русскими властями. Но мне кажется, у него был другой маршрут. Видишь ли, в чем дело, мой дорогой Паскаль, везти сокровища в какой-нибудь ближайший порт на Желтом море и искать там судно в Европу крайне опасно. Там повсюду полно китайских таможенников, всяких соглядатаев, а его груз – это не горсть чечевицы, и незаметно его на корабль не пронесешь. Скорее всего, он пробирался куда-нибудь за стену, к глухим северным берегам, ближе к Ляо-дуну, чтобы там подрядить случайное судно и вывезти сокровища из Китая контрабандно. Впрочем, это только мое предположение. Может быть, у него были совсем другие планы. Но, во всяком случае, ему зачем-то потребовалось закопать свой груз. А уже снова откопать его и увезти у Мельцарека по какой-то причине не вышло.
Старый подполковник замолчал. Казалось, он хочет о чем-то спросить Паскаля, но как будто не решается. Наконец, с какою-то необыкновенною для него неуверенностью в голосе и с надеждой заглядывая внуку в глаза, он произнес:
– Что ты обо всем этом думаешь?..
Паскаль несколько мгновений смотрел на дедушку с умилением, почти жалостливо, но тотчас улыбнулся и бодро, решительно сказал:
– Тут нечего и думать! Мы едем в Китай!
Самою большою неожиданностью для Тани сделалось даже не новое ее положение замужней дамы, а перемена места жительства. Ей казалось, что она вдруг попала совершенно в другой мир – в какой-то другой город, куда-то в глухую провинцию. Вместо привычных респектабельных арбатских переулков с многоэтажными домами, со стеклянными дверями подъездов и неизменными консьержами в них, здесь, на Таганке, – низкорослая застройка, глухие двери все на замках, на засовах, сплошь заборы, ворота, калитки, ставни, дымы над крышами. Во дворах лают собаки, кричат петухи, кругом бродят коты. Засыпает Таганка рано: летом так еще засветло на улице никого, и в домах тишина, а зимой и днем-то здесь едва встретишь прохожего.
Равным образом отличалось от прежнего и новое Танино жилище. Квартира ее родителей находилась в доме, который по своим архитектурным достоинствам и по степени комфорта не уступил бы лучшим домам Сен-Жерменского предместья. Апартаменты же Антона Николаевича живо напоминали о купеческой Москве эпохи Островского: низкие, едва ли четырех аршин, потолки, скрипучие половицы, маленькие оконца, печки по всем комнатам.
Антон Николаевич, понимая, как непросто девушке из европеизированной донельзя семьи освоиться во всей этой новой для нее, непривычной обстановке, начал было чуть ли не каждый вечер вывозить ее куда-нибудь в свет – в собрание, в театр, в ресторан, к знакомым. Но от визитов скоро пришлось отказаться: у большинства знакомых Антона Николаевича дети были старше Татьяны, и именно они, их любопытные или красноречиво ироничные взгляды доставляли Тане беспокойство, смущали ее. Это не ускользнуло от внимания Антона Николаевича. Поэтому, заботясь о Танином душевном покое, он под предлогом занятости почти прекратил с ней визитировать.
Зато сама Таня была вольна принимать кого угодно и сколько угодно. Но особо у нее гостей не бывало. Родители приехали к ней лишь однажды – сразу, как полагается, после свадьбы. И больше не появлялись. По обоюдному мнению Александра Иосифовича и Екатерины Францевны, Тане теперь следовало всецело принадлежать мужу и новой семье, и напоминать ей своими визитами о прежней семье они считали для дочки вредным. Руководствуясь этими же соображениями, Александр Иосифович посоветовал Тане воздерживаться без особой нужды бывать в родительском доме, а если и приходить иногда к ним с Екатериной Францевной в гости, то непременно с супругом.
Несколько раз к Тане приезжали ее подруги – Лена и Надя. Но где-то в начале осени Лена, закончив сестринские курсы, отправилась с госпиталем на войну на Дальний Восток. А Надя с мамой уехали путешествовать по Европе до будущего лета. Единственным близким, оставшимся с Таней от старой жизни, была теперь m-lle Рашель. Выдав дочку замуж, Александр Иосифович хотел тут же рассчитать француженку, но Таня, успевшая привыкнуть к ней и где-то даже полюбить это безответное, беззащитное существо, заступилась за чудаковатую свою компаньонку, для которой отставка была бы погибелью – ей абсолютно некуда было идти, никто ее нигде не ждал, – и попросила мужа Антона Николаевича взять за ней еще и это приданое. Пристав, готовый потворствовать любым прихотям своей молодой жены, не отказал. Компаньонке выделили комнату – бывшую детскую – и не потребовали от нее ровно никаких услуг. Столовалась m-lle Рашель вместе с господами. И, кажется, чувствовала себя вполне комфортно.
Само собою m-lle Рашель была не единственною статьей выделенного за Таней приданого. Она получила от родителей в свое распоряжение приличный счет в банке и, разумеется, семейные реликвии Нюренбергов – готическую Библию и полуистлевшую горностаевую шубу. Таня с благоговением приняла и то и другое, но шубу к мужу везти не рискнула, чтобы не опозориться в новой семье с самого начала своей жизни там, а попросила маму оставить ее у себя на сохранение. Екатерина Францевна побожилась сохранить ценность во что бы то ни стало.
Была ли Таня счастлива? Она сама на этот вопрос не ответила бы ничего определенного. Конечно, счастье не в высоте потолков в комнатах и не в асфальтированном тротуаре перед подъездом. Все-таки в невеликие свои годы она научилась понимать, что счастье заключается больше в отношениях с людьми, живущими вокруг, и менее всего в окружающих тебя предметах. Но если для человека бывает порою довольно болезненно свыкнуться с незнакомою неодушевленною материей, то сжиться с новыми людьми, принять порядки новой семьи и подчиниться им обычно куда как сложнее.