– Мало ли чего? Чего могут хотеть дети!
– Я не хочу спорить. Вы не можете послать того самого молодого человека?
– Нет, не могу.
– Что?
– Не могу я никого посылать. И не хочу.
– Вы не хотите?
– Не хочу.
– Хорошо, я сама поеду. Но вы должны помочь деньгами.
– Благодарю вас, не хочется участвовать в ваших истериках, капризах. И предупреждаю: до сентября я все равно денег вам присылать не буду.
Евгения Алексеевна хотела еще что-то сказать, но трубка упала.
Никогда еще ни один человек в жизни не вызывал у нее такой ненависти. Отправка детей в Умань была для Жукова только выгодным предприятием. Как мог этот жалкий человек обмануть ее? Зачем она малодушно поддалась его предложению? Неужели? Ну, конечно, и она поступила, как жадная тварь, которой мешали дети. Дмитрий Дмитриевич? Ну, что ж? И он боится этих несчастных детей. Всем они мешают, у всех стоят на дороге, все хотят столкнуть их куда-нибудь, запрятать.
В полном развернутом гневе действовала Евгения Алексеевна в эти дни. Выхлопотала себе трехдневный отпуск. Продала старые золотые часы, послала письмо Игорю. И самое главное: налитыми гневом глазами глянула на телефонную трубку на столе и сказала:
– Вы не будете платить? Посмотрим!
На другое утро она подала заявление в суд. Слово «алименты» мелькало в коридорах суда.
Вечером она выехала в Умань. В ее душе теснились большие чувства: взволнованная и грустная любовь к детям, обиженная нежность к Дмитрию Дмитриевичу и нестерпимая ненависть к Жукову.
У стариков Жуковых она была от поезда до поезда. Там она нашла такую раскаленную атмосферу вражды и такую тайную войну, что задерживаться нельзя было ни на один час, тем более что ее приезд очень усилил детскую сторону. После первых ошеломляющих объятий и слез дети оставили мать и бросились на врага.
У Оли личико сделалось злым и нахмуренным, и на нем было написано только одно: беспощадность. Она входила в комнаты с большой палкой и старалась колотить этой палкой по всему решительно: по столам и стульям, по подоконникам, она только стекло почему-то не била. Старики старались отнять у нее палку и спрятать. Потеряв оружие, Оля замахивалась ручонкой на деда, закусывала губу и шла искать другую палку, не теряя на лице выражения беспощадности. Дедушка следил за ней настороженным глазом разведчика и говорил:
– Плохих воспитали детей, сударыня! Разве это ребенок? Это моровое поветрие!
Игорь смотрит на дедушку с искренним презрением:
– Это вы моровое поветрие! Вы имеете право бить нас ремешками? Имеете право?
– Не лазьте по деревьям!
– Жаднюги! – с отвращением продолжает Игорь. – Сквалыги! Скупердяи! Он – Кощей, а она – Баба-яга!
– Игорь! Что ты говоришь! – останавливает сына мать.
– Ого! Он еще и не так говорил. Скажи, как ты говорил?
– Как я говорил? Отцу они такого наговорили! – Игорь передразнил: – У нас ваши птенчики, как у Христа за пазухой. У Христа! Он сам, как Христос, ха. По десять вишен на обед! За пазухой! А что он про тебя говорил? Говорил: ваша мать за отцом поплакала, поплакала!
В переполненном твердом вагоне, кое-как разместив вещи и детей, Евгения Алексеевна оглянулась с отчаянием, как будто только что выскочила из горящего дома. У Оли и в вагоне оставалось на лице выражение беспощадности, и она не интересовалась ни окнами, ни коровами. Игорь без конца вспоминал отдельные случаи и словечки. Евгения Алексеевна смотрела на детей, и ей хотелось плакать не то от любви, не то от горя.
Снова у Евгении Алексеевны потекли дни, наполненные активностью сердца, заботами и одиночеством. Одиночество пришло новое, независимое от людей и дел. Оно таилось в глубине души, питалось гневом и любовью. Но гнев отодвинул любовь в самый далекий угол. Без рассуждений и доказательств пришла уверенность, что Жуков преступник, человек опасный для общества и людей, самое низкое существо в природе. Досадить ему, оскорбить, убить, мучить могло сделаться мечтой ее жизни.
И поэтому с таким жестким злорадством она выслушала его голос в телефонной трубке после постановления суда, присудившего Жукову уплату алиментов по двести пятьдесят рублей в месяц:
– Я чего угодно мог ожидать от вас, но такой гадости не ожидал…
– Угу!
– Что? Вы обыкновенная жадная баба, для которой благородство непонятная вещь.
– Как вы сказали? Благородство?
– Да, благородство. Я оставил вам полную квартиру добра, библиотеку, картины, вещи…
– Это вы из трусости оставили, из подлости, потому что вы – червяк…
– А теперь вы позорите мое имя, мою семью…
Силы изменили Евгении Алексеевне. Она изо всей силы взяла трубку обеими руками, как будто это было горло Жукова, потрясла трубкой и хрипло закричала в нее:
– Мелкая тварь, разве у тебя может быть семья?
Она произносила бранные слова, и они ее не удовлетворяли, а других, более оскорбительных, она не находила. Для нее самой становилась невыносимой эта одинокая ненависть. Нужно было о ней кому-то рассказывать, усиливая краски, вызывать у людей такую же ненависть, добиться того, чтобы люди называли Жукова мерзавцем, червяком. Хотелось, чтобы люди презирали Жукова и выражали это презрение с такой силой, как она. Но ей некого было привлечь в соучастники своей злобы, и она удивленно раздумывала: почему люди не видят всей низости Жукова, почему разговаривают с ним, работают, шутят, подают ему руку.
Но люди не видели отвратительной сущности Жукова и не поступали с ним так, как хотелось Евгении Алексеевне. Только дети видели всю глубину ее горя и раздражения, и с детьми она давно перестала стесняться. Очень часто вспоминала при них о муже, выражала презрительные мысли, произносила оскорбительные слова. С особым торжеством она сообщила им о постановлении суда:
– Ваш милый папенька воображает, что мне нужна его милостыня – двести рублей! Будет платить по суду, а не заплатит, в тюрьме насидится!
Дети выслушивали такие слова молча. Оля при этом хмурилась и сердито задумывалась. Игорь посматривал иронически.
В характере детей после поездки к дедушке произошли изменения. Евгения Алексеевна видела их, но у нее не находилось свободной души, чтобы задуматься над этим. Она останавливала внимание на том или ином детском проявлении, но в ту же минуту на нее стремительно набегали новые заботы и приступы гнева.
У Игоря изменилось даже выражение лица. Раньше на нем всегда была разлита простая и доверчивая ясность, украшенная спокойной и умной бодростью карих глаз. Теперь на этом лице все чаще и чаще стало появляться выражение хитроватой подозрительности и осуждающей насмешки. Он научился посматривать вкось, прищурив глаза, его губы умели теперь неуловимо змеиться, как будто они надолго заряжены были презрением.