Второй взвод – кто уцелел – дремлет в разбитой траншее за линией фронта.
– Странные гранаты, – говорит вдруг Юпп.
– Ты о чем? – приподнявшись на локте, спрашивает Фердинанд Козоле.
– Послушай.
Приложив руку к уху, Козоле напрягает слух. Мы тоже вслушиваемся в ночь. Но слышен только глухой гул артиллерийского огня и писк гранат. Справа еще пулеметные очереди и редкие вскрики. Но ведь так уже много лет. Рот, что ли, из-за этого разевать? Козоле вопросительно смотрит на Юппа.
– Перестало, – смущенно оправдывается тот.
Козоле бросает на него еще один пристальный взгляд. Но поскольку Юпп молчит, он, отворачиваясь, бухтит:
– В животе у тебя урчит, вот и все твои гранаты. Спи лучше.
Фердинанд подгребает себе земли под голову и осторожно вытягивается, чтобы сапоги не попали в воду.
– Черт, а дома у человека жена и двуспальная кровать, – бормочет он уже с закрытыми глазами.
– Кровать-то, поди, не пустует, – парирует из своего угла Юпп.
Козоле открывает один глаз и внимательно на него смотрит. Вид у него такой, будто сейчас встанет, но он только ворчит:
– Чудило кельнское… Не посоветовал бы ей это делать. – Через мгновение Фердинанд уже храпит.
Юпп жестом подзывает меня. Я перешагиваю через сапог Адольфа Бетке и подсаживаюсь. Осторожно поглядывая на храпящего Козоле, Юпп брюзжит:
– Ты глянь на него. Никакого образования, скажу я тебе.
До войны Юпп служил писарем в конторе одного кельнского адвоката и, хотя уже три года как на фронте, обидчив по-прежнему, почему-то придавая значение тому, что он образованный человек. Зачем ему это, Юпп, конечно, не знает, но из всего слышанного ему врезалось в память именно это слово, и он цепляется за него, как утопающий за соломинку. У каждого что-то такое есть, у кого жена, у кого работа, у кого сапоги, вот у Валентина Лаэра шнапс, а Тьядену еще бы разок от пуза наесться фасоли с салом. Козоле же «образование» невероятно раздражает. Это слово для него связано со стоячим воротничком, и все тут. Он реагирует даже сейчас. Не переставая храпеть, Фердинанд лаконично замечает:
– Крыса гнилая канцелярская.
Юпп печально, возвышенно качает головой. Какое-то время мы молчим, тесно прижавшись друг к другу, чтобы было теплее. Ночь сырая, холодная, небо затянуто облаками, время от времени принимается дождь. Тогда плащ-палатки, на которых мы сидим, перекочевывают нам на голову.
На горизонте вспыхивает пламя орудий. Такое уютное, что кажется, там теплее. От артиллерийских сполохов отделяются пестрые, серебристые цветы ракет. Над развалинами хутора в дымчатом воздухе плывет большая красная луна.
– Как думаешь, доберемся до дома? – шепотом спрашивает Юпп.
Я пожимаю плечами.
– Говорят, да…
Юпп громко вздыхает.
– Теплая комната, диван, а вечером где-нибудь поужинать… Ты можешь себе это представить?
– Последний раз в увольнении я померил гражданское, – задумчиво говорю я, – мал́о стало, нужно новое.
Как чудн́о все это здесь звучит: гражданское, диван, ужин… Дурацкие мысли лезут в голову: кофе такой бывает, с сильным привкусом солдатского котелка – металла и ржавчины, так что, давясь и обжигаясь, приходится выплевывать его обратно.
Юпп мечтательно ковыряет в носу.
– Черт подери, витрины, кафе и женщины.
– Да ты радуйся, если выберешься из этого дерьма, – говорю я, дыханием отогревая руки.
– Тоже верно. – Юпп натягивает плащ-палатку на тощие сутулые плечи. – А ты чем займешься потом?
Я смеюсь.
– Я-то? Боюсь, придется вернуться в училище. И мне, и Вилли, и Альберту, и даже вон Людвигу.
Я киваю назад, где у раздолбанного блиндажа лежит нечто, укрытое двумя шинелями.
– Ах ты, черт! Но вы ведь не вернетесь? – спрашивает Юпп.
– Не знаю. Боюсь, придется, – отвечаю я и непонятно почему начинаю злиться.
* * *
Нечто под шинелями шевелится. Высовывается бледное, узкое лицо, раздается тихий стон. Это лейтенант Людвиг Брайер, наш взводный, мы вместе учились. Уже несколько недель у него кровавый понос; это, конечно же, дизентерия, но он не хочет возвращаться в лазарет, предпочитая оставаться с нами, потому что мы все ждем мира и тогда сразу сможем забрать его с собой. Лазареты переполнены, почти никакого ухода, на этой койке ты уже чуть-чуть мертвее. Кругом все дохнут, а когда валяешься там один, получается заразно; не успеешь оглянуться, и каюк. Макс Вайль, наш санитар, достал Брайеру что-то наподобие жидкого гипса; тот его жует, чтоб кишки зацементировались и хоть что-нибудь удерживали. И все равно ему приходится спускать штаны по двадцать—тридцать раз в день.
Вот и сейчас Людвигу нужно отойти. Я помогаю ему зайти за угол, и он присаживается на корточки. Юпп делает мне знак рукой:
– Слышишь, опять.
– Что?
– Те гранаты.
Козоле ворочается и зевает. Потом поднимается, со значением смотрит на свой тяжелый кулак, косится на Юппа и говорит:
– Черт, если будешь тут еще заливать, готовь мешок для картошки. Отправишь домой вместе со своими костями.
Мы слушаем. Шипение и свист невидимых гранат прерываются странным протяжным, резким звуком, таким непонятным и новым, что у меня мурашки по коже.
– Газовые гранаты! – вскакивая, кричит Вилли Хомайер.
Тут мы все окончательно просыпаемся и напряженно вслушиваемся. Веслинг смотрит на небо.
– Да вон же они! Дикие гуси!
Под мрачными серыми облаками темной полосой тянется клин. Острие, нацеленное на луну, врезается в красный диск, отчетливо видны черные силуэты, угол, сложенный из множества крыльев, вереница, издающая незнакомый, сумасшедший гомон, затихающий вдали.
– Улетели, – ворчит Вилли. – Черт возьми, вот бы так же драпануть! Два крыла, и вперед!
Генрих Веслинг смотрит вслед гусям.
– Зима, – медленно говорит он. Веслинг крестьянин и в таких вещах разбирается.
Обессиленный Людвиг Брайер грустно прислоняется к стене и бормочет:
– Первый раз вижу перелетных гусей.
Козоле вдруг охватывает сильное возбуждение. Он трясет Веслинга, больше всего его интересует, крупнее ли дикие гуси, чем домашние.
– Примерно одинаковые, – отвечает Веслинг.
– Елки-моталки, – у Козоле от волнения трясутся щеки, – так там летит десятка два порций роскошного жаркого!