— Нет, Леша не подойдет, — задумчиво сказал Саша. — Но письма писать… Как странно. Не знаю.
— Значит, несчастный влюбленный это вы? — сказал Саша, заходя в кабинет Трескина.
— Это я, — подтвердил, вставая с улыбкой, хозяин. — Несчастный влюбленный это я. Садись.
— Трофимович мне объяснял, но что-то я не совсем понимаю, — продолжал Саша, усевшись.
— А ты студент? — перебил Трескин.
— Студент. Четвертый курс, после армии. Вот вы ее любите, да? Ну как сказать… — Саша видел, что Трескин затрудняется ответить на простой вопрос. — Ну… вы все время о ней думаете?
— Да, — подтвердил Трескин. Первоначальную заминку следовало, по видимости, отнести на счет интимных свойств обсуждаемого предмета. Деликатность Трескина, однако, как Саша мог убедиться, имела избирательный характер, мгновение спустя хозяин свирепо рявкнул:
— Я занят!
Дверь в кабинет мгновенно захлопнулась.
— Когда ты входишь в комнату… ну там, в аудиторию, на лекцию, ты сразу ее видишь, — продолжал Саша. — Ты ее ищешь. Ты все время ощущаешь ее присутствие… физически ощущаешь.
— Да.
— Это никогда тебя не оставляет.
— Не оставляет.
— Похоже на мучительную болезнь.
— Согласен.
— Наконец проходит полгода, и ты видишь, что это все не так остро. Это можно переносить, ты можешь думать о ней без боли.
— Да, без боли.
— И ты вдруг понимаешь, что это симптомы выздоровления. И что твоя хроническая болезнь понемногу начинает отступать. Но ты не хочешь выздоравливать!
— Нет.
— Одна мысль, что пройдет пять или десять лет и ты сможешь думать о своей любви вполне спокойно, может быть, равнодушно, одна эта мысль причиняет тебе новую боль.
— Да, — подтвердил Трескин и на этот раз. — Причиняет. Коньячку?
— Нет, спасибо. — Саша задумчиво вертел полученную от Трофимовича книгу, которая называлась «Антифеодальный протест урало-сибирских крестьян старообрядцев в XVIII столетии». Слепо уставившись на бутылку в руках Трескина, он переворачивал томик, бережно укладывал его лицом вниз и похлопывал. — Я скажу начистоту. Дело такое, что надо объясниться, — заговорил Саша, снова переворачивая книгу.
Трескин кивнул, он, надо полагать, всецело одобрял осторожный подход.
— У меня есть сомнения.
Трескин опять кивнул, соглашаясь, что сомнения в деликатном деле вещь не лишняя.
— Я не знаю, у меня есть сомнения, как это все-таки — письма… Вы мне симпатичны просто потому уже, что страдаете. И потом, если честно, это интересно. Что-то от загадки. Мистерия какая-то. Безответная любовь и эти письма… Мне что пришло в голову: ведь вы у меня приворотное зелье покупаете! Что-то вроде приворотного зелья. Это когда отчаяние.
— Я об этом не думал, — сказал Трескин, тоже настраиваясь на честный лад. — Это для меня подход новый. — Трескин стоял на полпути от буфета с бутылкой и рюмкой в руках. — Это совсем новый подход для меня, — повторил он.
— И вот еще что. Помимо прочих разных сомнений: меня девушка бросила. У меня есть сомнения на ваш счет… на твой счет. Но не меньше сомнений и насчет себя.
В знак сочувствия и удивления Трескин поднял брови.
— Это все очень личное, — задумчиво продолжал Саша.
— Коньячку? — спохватился Трескин, обнаружив у себя в руках бутылку.
— Нет, спасибо. Я хотел сказать, если тебя кто-то бросил, ты сам, прежде всего, виноват, верно? Ты сам этого человека выбрал, на кого же пенять?
— Это для меня подход новый, — признал Трескин. Он тоже подсел к журнальному столику на второй диванчик.
— Да нет же! — отмахнулся Саша. — Я не про подход! Человек несчастный несчастье распространяет. Несчастье — это зараза. И когда одно несчастье с другим складывается, это уже черти что. Я приду к тебе со своим незавидным опытом; у тебя свои трудности, а станет еще хуже, хуже, чем было. Я все испорчу. Ситуация после моего вмешательства будет испорченная.
— В жизни все вообще ситуации испорченные, — возразил Трескин.
Саша запнулся — при всей своей разговорчивости, которая походила на доверие к собеседнику, он, похоже, не ждал от него столь быстрого и любопытного суждения.
— Да… — задумчиво протянул Саша. — Если к жизни внимательно присмотреться, это так.
— Ситуация испорчена, испорчена к чертовой матери, — с напором продолжал Трескин. — Но я привык иметь дело с подпорченными ситуациями. Я плюю на ситуацию, я ее подкладываю под себя! — поерзав на диване, Трескин в неясном побуждении оглянулся. Потом потянул к себе бутылку и плеснул в рюмку коньяка. — Значит, возьмешься? У тебя получится.
— Не знаю…
— Глянь тогда одним глазом, я тут кое-что набросал.
Прежде, чем отдать исписанный заваливающимися буквами лист, Трескин взял ручку и еще почиркал, в нескольких местах заштриховал имя девушки. Застенчивость влюбленного говорила как будто в его пользу — Саша взялся читать.
— Ну что? — Трескин заглядывал через плечо.
— Что-то уж больно сладостно, — пробормотал Саша. — Ты и вправду такой сладкий?
— Но они это любят, сладкое… — неуверенно возразил Трескин.
— Нет, патока эта нам здесь совсем ни к чему, — сам себе проговорил Саша. — Все похерим. Все придется похерить.
Ничего не объясняя по существу, он взялся править. Сначала Трескин еще пытался тянуться, чтобы следить, что вычеркивает и что вписывает редактор, потом поднялся, имея в руках и бутылку, и рюмку, тихонько, едва ли не на цыпочках прошелся за спиной Саши и глотнул коньячку. Саша вычеркивал и вписывал, отыскивая место между строчками, потом стал вылезать на поля и, наконец, вымарал все крест-накрест, чтобы перевернуть лист и писать с обратной стороны начисто. Однако и здесь он продолжал свирепствовать, то и дело уничтожая результаты своих усилий: тут и там прореживал он слова, надписывал сверху, вычеркивал надписанное, безжалостно выкашивая целые фразы. За спиной у Саши Трескин делал крошечный, осторожный глоток, словно лекарство принимал, заглядывал ему через плечо и снова, не расставаясь ни с бутылкой, ни с рюмкой, принимался кружить неслышными вкрадчивыми шагами.
— Станет ли она читать? — с кряхтением разгибаясь, сказал Саша.
— У меня разборчивый почерк, — заверил Трескин, — перепишу без помарок.
— Да нет, станет ли она вообще читать наши письма?
— А что?
Влюбленные, как известно, не отличаются сообразительностью. И Трескин в этом смысле не представлял исключения. Саша улыбнулся.
— Во всяком случае, если зацепится, если письмо распечатает, то уж не увернется. Коготок увяз — всей птичке пропасть! — самоуверенно заявил он.