— Ну вот что… Давай сюда. Возьмешь письмо. Если я уеду — секретарша. Аллочка.
Трескин не уехал, а встретил Сашу с подчеркнутым дружелюбием, и следа не осталось от того легкого недоразумения, что омрачило конец их телефонного разговора.
Достав из стола конверт, он вскользь на него глянул, извлек несколько исписанных листков, конверт оставил обок с собой, сунув его под какую-то папку, и громким ненатуральным голосом стал читать. Саша завороженно опустился на диван.
— Письма ваши — сделал глубокий вдох! — очаровали меня ощущением неожиданной… какой-то оголтелой искренности. — Заговорщицки улыбнувшись, Трескин глянул на Сашу, ожидая от него ответной усмешки, но тот подался вперед и застыл, словно не в силах еще осмыслить несколько простых слов, что донеслись до него из темноты.
— Ну, признаю, признаю, — сказал тогда Трескин. — Ты, командир, написал обо мне больше того, что я и сам о себе знаю! В точку!
— О тебе?! — несдержанно вскричал вдруг Саша, очнувшись. — О тебе?! Ха! О себе! Вот что! Это все обо мне! — Саша хохотнул и не сразу мог продолжать, а Трескин молчал.
— С чего ты взял? — сказал он таким тоном, что поневоле должно было явиться подозрение, будто Трескин не совсем и не до конца разделяет Сашины чувства.
— Писатель берет из себя, — пустился в объяснения Саша. — Всякую черту характера — влюбленного, убийцы, самоубийцы — любую, понимаешь, ищет в себе… в зародыше…
— Ну вот что, писатель… — начал Трескин.
— Толстой сказал… — продолжал, не слушая, Саша.
Трескин повернулся к двери.
— Аллочка подготовила тебе копию.
У входа стояла ослепительная девушка, которую Саша мельком заметил еще в прихожей. Высокий, обращающий на себя внимание рост, безупречной белизны отглаженная рубашка с приспущенным тонким бантом под воротом, чулки, юбка, косметика и облако изысканного аромата, который она внесла с собой в мужскую компанию, — все то, что в другое время могло бы изрядно смутить Сашу, осталось сейчас для него подспудным, неосмысленным впечатлением. Девушка эта не была Она и потому не существовала.
— Мне никогда не приходило в голову расстраиваться из-за того, что судьба меня чем-то обделила, — невозмутимо сказала Аллочка, выдержав беглый, но резкий взгляд студента. Аллочка продолжала, ни к кому не обращаясь, в пространство, и от этого в ее ровном, поначалу бесстрастном голосе чудилось нечто безумное. Что, впрочем, не особенно уже могло поразить Сашу, и без того взвинченного. — Распространенная философия «как всем — так всё!» мне не знакома. То есть достоинства мои так велики и разнообразны, что у меня никогда, ни при каких обстоятельствах не возникало намерения водить мужчин за нос. А это уже недостаток. Избыток совершенств, как надо понимать, порождает недостатки. Если женщина не любит, не умеет и не хочет играть, то это скучная женщина. Увы, это я: не люблю, не хочу, не умею. Я, если полюблю, то безоглядно, буду послушной, преданной и так далее, и так далее, и так далее… буду страшно скучной. Что может быть ужасней привязчивой женщины?
Аллочка не декламировала, не читала, а размышляла, сама с собой разговаривала, чуть-чуть над собой посмеиваясь, и хоть Саша уже догадался, что значат эти слова, понадобилась ироническая реплика Трескина, чтобы наваждение распалось и все окончательно стало на свои места.
— Точно! — усмехнулся Трескин. — Ты это наизусть выучила?
— Искусно составленный текст не трудно запомнить, — возразила Аллочка с пренебрежительной гримаской.
— Почему вы думаете, что это кокетство? — сказал Саша.
Но девушка только отмахнулась неопределенным движением и, приметив на столе Трескина пачку, потянулась за сигаретами.
— Аллочка, птичка моя, — сказал шеф, — письмо готово?
Поднявшись с внезапной живостью, которую можно было объяснить и оправдать лишь подавленной лихорадкой чувств, Саша дернулся было к столу, где видел письмо и помнил спрятанный под бумагами конверт, — Трескин остановил его взглядом.
— Аллочка приготовила тебе копию, — с нажимом сказал он, закрывая рукой лист.
Откладывая последовательную мысль на потом, Саша испытывал невнятную душевную дрожь, когда нащупывал в кармане сложенные вчетверо машинописные листки. На улице он оглянулся, не видно ли его из окон конторы, достал письмо на ходу, развернул и перестал что-нибудь вокруг себя замечать.
«Здравствуйте, Юра!»
Почему-то это неприятно поразило его: Юра! Хотя чего, казалось бы, ожидать?
«Здравствуйте, Юра!
На этот раз я решила начать и кончить, какой бы сумбур ни вышел, какое бы ни получилось письмо бестолковое. Я собралась с духом сказать, что чувствую…»
Остановившись среди столпившегося на переходе народа, Саша мельком взглянул на красный сигнал светофора, но люди пошли и начали его толкать, тогда он тоже пошел, вынужденный оторваться на мгновение от письма.
«…Я собралась с духом сказать, что чувствую, и отправить ответ, пусть даже придется пожалеть об этом, едва только конверт исчезнет в почтовом ящике.
Сразу скажу: я Вам не верю. Это первое. Второе: письма Ваши очаровали меня ощущением неожиданной… какой-то оголтелой искренности.
Вот так. Я пыталась писать Вам, что не верю, затем, начав заново, писала, что верю и что испытываю потребность в ответной искренности. Наконец я поняла, что должна сказать и то и другое — все, иначе самый ответ мой теряет смысл.
Без лишних ужимок я могу сообщить Вам, что хорошо к себе отношусь. Я отношусь к себе с доверием. Мне никогда не приходило в голову переживать из-за того, что судьба меня чем-то обделила, чего-то не додала, распространенная философия «как всем, так все!» мне не знакома. Да! — и мужского внимания, в общем, более или менее, тоже хватает, достаточно слышала вариаций на тему «и ангельский должно быть голосок!», чтобы относиться к этому вниманию так, как оно того заслуживает — не обольщаясь. Приятно, конечно, но обольщаться не стоит.
То есть я хочу сказать, что достоинства мои настолько велики и разнообразны, что у меня никогда не возникало соблазна водить кого-нибудь за нос. А это уже недостаток. Избыток совершенств, как Вы понимаете, порождает недостаток. Распространение добродетели походит на ее расхищение — это сказал, кажется, еще Лао-цзы. Задолго до нашей с вами эры, по видимости. Добродетельная женщина… ух! — на зубах скрипит… и все же повторяю: добродетельная женщина не любит, не умеет и не хочет играть — то есть это скучная женщина. Увы, это я: не люблю, не хочу и не умею. Я не способна дать мужчине игру. Поманить и оттолкнуть, надежду охладить сомнением и легким поцелуем извлечь беднягу из бездны отчаяния. Никогда не возникало у меня желания поманить кого-нибудь только для того, чтобы иметь удовольствие шлепнуть по носу арапником.
Это звучит дешевым бахвальством: расписывать мнимые недостатки, чтобы заслужить комплимент. Но, поверьте, я говорю серьезно (или почти серьезно, трудно разобраться тут до конца). Даже самые искренние отношения нуждаются в игре, любящая женщина тоже играет, только искусней и тоньше, чем записная кокетка. Я, если полюблю, то безоглядно, буду послушной, преданной и т. д. и т. д. Буду страшно скучной. Что может быть ужасней привязчивой женщины?