— Ой, — отозвалась она, — ой! — обхватила голову, тронула лоб. Скользнув вниз, ладонь прикрыла нижнюю половину лица, Люда глядела в смятении. — Ой! Наверное, это я тронулась! Ничего не понимаю, — прошептала она едва разборчиво; она зажимала рот, опасаясь лишнего слова — как своего, так и Сашиного.
Она боялась продолжения, но в продолжении нуждалась — ждала разъяснений. Естественных разъяснений. Необходимых. Хоть каких-нибудь разъяснений. А Саша сказал и молчал. Они молчали в крошечном коридорчике гостиничного номера, где всякое неосторожное, порывистое или чересчур вольное движение заставило бы их соприкоснуться.
— Как вас зовут? — сказала наконец Люда, пытаясь усвоить обыденный, положительный тон.
— Саша.
— Саша… Где-то я вас видела.
— О! — внезапно оживился Саша. — А я вас много раз видел! — Было что-то неестественное и потому отпугивающее в том, как легко прорвалась Сашина горячность. После пространной речи, высказавшись, он притих, сделался подавленный и печальный, ушел в себя — не производил он впечатления человека, растроганного или возбужденного собственным красноречием. Печальная задумчивость эта, вдруг обнаруженная, не вязалась со страстным смыслом слов, и точно так же застигло Люду затем врасплох новое и внезапное пробуждение его горячности. — Много раз видел! А один раз даже и наяву! Во дворе на улице Некрасова.
— Да, верно, я там живу! — Огромным облегчением было то, что появилась хоть какая-то определенность. — А я вас тоже видела… в книжной лавке. Вот! — Она на мгновение задумалась, припоминая. — Вы читали словарь и грустно-грустно вздыхали. Как-то прочувственно, невыразимо грустно. И знаете, у меня было ощущение, что я вас еще раз увижу… когда-нибудь. Да… Но, видно, я тронулась. Кто-то из нас тронулся.
— А если оба? — предположил Саша.
Она хмыкнула и перестала смеяться, но улыбка, нервная гримаса скорее, не сходила с лица.
— Тогда объясните мне что-нибудь, — сказала она.
Он схватился за виски, жмурясь, мотнул головой и глухо замычал — выказал, словом, все признаки колебания, которые свойственны горячечному состоянию, потом уставился под ноги и замер, пытаясь сосредоточиться.
— Нет… Не стоит. Не могу объяснить, Не нужно этого. Примите все, как есть, — так лучше. И знаете, я, наверное, уже не смог бы повторить то, что сказал, вряд ли…
— Все равно, Саша, я не могу понять, — тихо начала Люда. — Не могу понять почему, но ваше… то, что вы сказали сейчас… тяжело слушать. Очень тяжело. Нехорошо. Так нехорошо. Какая-то тяжесть опустилась. Как будто вы этими словами меня придавили. Обрушились и придавили. Не могу понять, почему так нехорошо.
— Да, — сказал Саша, — понимаю. Я понял. Оскорбительно, когда признается в любви незнакомый, чужой человек. Самые личные слова, самые важные… а они как будто ничего не стоят. Кажется, что не стоят. И вы правы, когда подозреваете меня… что будто я эти слова, как будто… продал… Будто чувство существует само по себе, в пространстве, ни на кого не обращенное, и вот случайно на тебя излилось. И обидно, что так случайно… непреднамеренно. Обидно и тяжело.
— Да, — кивнула она задумчиво. — Пожалуй, так. Похоже. Не уверена, что так, но возможно и так.
Опять удивил ее Саша, она кинула долгий внимательный взгляд. И сказала потом вдруг:
— Я люблю другого человека.
— Я знаю — Трескина.
Обменялись они короткими репликами, и все померкло. Она посмотрела на грязную посуду, покосилась назад в номер, куда не хотела впускать Сашу, и еще раз на него глянула — с учтивым ожиданием. Не было больше в этом взгляде ни изумления, ни растерянности — только учтивость, означающая, скорее, слишком многое, чем ничего.
Саша не уходил и молчал. Она подождала, потом повернулась и прошла в номер. Он остался один. Она не сказала ему уходить, не сказала остаться, ничего не сказала. Из номера не доносилось ни звука. Может, она притаилась за дверью, напряженно прислушиваясь; может, в тягостной задумчивости прижималась к стене лбом; может, тихо плакала — как поведет себя в таком нелегком положении Она, Саша сумел бы отгадать, но ничего, даже предположительно не мог он сказать о том, что чувствует и как проявляет себя Люда Арабей. Наверное, Саша не затруднился бы сейчас подойти к Ней и подобрать несколько точных, хороших слов, которые поставили бы все на место, — перед Людой Арабей он ощущал полную свою беспомощность. Самые точные слова, если бы такие нашлись, если точные слова вообще существуют в природе, ничего теперь не могли значить.
Постояв, Саша кашлянул, словно опасался, что Люда забудет о его присутствии, еще покашлял — без ответа. Сделал два-три шага и робко сунулся в номер. В задумчивой позе Люда сидела на застланной, но смятой постели. Саша взял единственный в комнате стул и уселся возле стола.
— Сейчас Юра вернется, — сказала она.
— Я знаю.
Опасаясь столкнуться взглядом, они поглядывали друг на друга изредка и украдкой — как воспитанные люди, приученные не толкаться в узком месте.
Люда Арабей нравилась Саше. С новой, воздымающейся радостью он сознавал, что не покривил душой, когда говорил о любви. Да, он любил ее — любовью создателя. Любовью братской и еще более сильной — любовью чувственной. В любви его можно было различить множество тончайших тонов и оттенков, но не было там, кажется, одного, извечно сильного и часто заглушающего все другие тона чувства — чувства собственности. Возможно, оно не пришло, и рано было ему приходить, неоткуда было ему взяться — возможно, еще не пришло. Но, может быть, Саша переступил через это чувство, уже переступил. Он любил ее ровно и ясно, отрешившись от ревности — спала она с Трескиным или нет, и будет ли еще спать, когда покинет эту комнату. Все это не то чтобы не имело значения, — оно приглушилось и ушло куда-то в глубины сознания.
Прошло, наверное, с четверть часа, прежде чем обменялись они словом.
— Мне стало спокойно рядом с вами, — заговорила Люда. — Не знаю — почему. Будто я вас давно знаю.
— Спасибо, — сказал он.
И больше они не говорили, пока не появился Трескин.
Послышались торопливые шаги — и распахнулась дверь.
Трескин проскочил коридорчик и тогда только осознал, кого видит, — во встречном движении приподнялся Саша. Трескин отшатнулся. Потом тотчас — смена намерений обнаруживалась разболтанными рывками — кинулся было к Саше и снова остановился. Наконец он вернулся, проверил для чего-то входную дверь — закрыта, и тогда уже, сдерживаясь, прошел в номер.
— Так! — сказал Трескин, остановившись на проходе. — Вот оно что! А тут значит это! После этого… Получается так. Куда уж?!
И хотя Трескин ничего, по сути, не сказал, ничего определенного, но столько вложил он в каждое слово горечи, что, казалось, успел произнести целую речь, полную обличений, сарказма, риторических вопросов и пространных рассуждений общего порядка. И Люда, и Саша прекрасно его поняли — каждый по-своему. Обернувшись к противнику, Саша опирался на спинку стула, чтобы вскочить сразу, если возникнет надобность. Люда ловила взгляд, чтобы вставить слово, вступить в разговор. Она не собиралась ни спорить, ни объясняться с Трескиным — таких намерений не имела, но только ловила взгляд, чтобы заговорить. А Трескин поматывал головой, пыхтел, не находил покоя рукам; совершал Трескин множество лишних движений, и при всем при том ухитрился ни разу Люде в глаза не глянуть.