Шломо, тогда еще не Грамотный, а простой Гогенцоллерн, шел по Третьему Маккавейскому переулку… не знаю, куда шел… Шел себе и шел… Откуда шел, я знаю, но не скажу. Чтобы не трепать попусту имя Шеры Пеперштейн. А может, Руфи Вайнштейн, Ксении Ивановны или четвертой жены Равшана Али Рахмона… Тем более что насчет всех у Шломо было алиби. А навстречу ему шла Ванда Кобечинская, дочка пана Кобечинского. И была она… Как бы вам это сказать… В общем, господа, она была! И это великая и единственная заслуга пана Кобечинского, которой, между нами, он не был достоин. Ну не имеет права заполошный и в принципе бесполезный шляхтич вечно преклонного возраста иметь такую сестру! Вон я, уж на что приличный и в принципе полезный не шляхтич, не только сестры не имею, но и дочери, что омрачало жизнь моей мамы, ибо, считала она, еврей мог бы иметь хотя бы одну при наличии троих сыновей, тем более и имя ей уже было готово. Но когда в наш дом по Петровскому бульвару, 17 пришло письмо от слепого часовщика Файтеля с улицы Распоясавшегося Соломона города Города, что у его дочери родилась девочка, мама немедленно назвала ее Катей, в твердой уверенности, что это та долгожданная внучка и теперь она может спокойно умереть, что и моментально осуществила. И никогда не узнала, что я никогда не был в Городе, не знал ни слепого часовщика Файтеля, ни его дочки, ни имени ее, а письмо, по моим предположениям, ей прислал тот же самый не знаю как его назвать, который вот уже века присылает людям «Письма счастья» на самые разные темы, и вот почему они умирают с улыбкой. Кто, конечно, этого заслужил.
И вот посредине переулка Котовского они и встретились. Шломо и Ванда, Ванда и Шломо. По-моему, ничего звучит?.. А?.. Не-не-не… На Ромео и Джульетту я не претендую. Но уж ничуть не хуже каких-нибудь Тристана и Изольды, Лейлы и Меджнуна. Я уж не говорю о Василисе Прекрасной и Иване-царевиче. Это уж совсем… Если восьмой размер – это прекрасно, то на косу до пят никакого шампуня не напасешься. А Ивана-царевича вообще папанька посохом грохнул.
Так что не морочьте мне голову, что Шломо и Ванда не могут украсить собой список великих любовников. Могут! Но не украсят. До поры до времени. А может быть, и вообще. Пока. А там не знаю. Как пойдут дела в Городе и как сложатся отношения Шломо с Вандой, мне самому интересно знать, но на данный момент мне этого знать не дано. А кем не дано, этого мне тоже знать не дано. Так что не будем зачерпывать из будущего, а неторопливо оближем ложку настоящего.
Так что Ванда подошла к Шломо и сказала фразу, от которой ее бедное сердечко рухнуло прямо на булыжник площади Обрезания. Отчего площадь как-то резко помолодела и на камнях выступила роса смущения. А сказала Ванда фразу:
– Здравствуй, Шломо…
И Шломо, который удерживал (или утягивал) Осла в сидячем положении, ибо не может еврей несколько дней стоять на ногах, даже если он и грамотный. Ослы – это другое дело. Ослы, если можно так выразиться, не люди и могут не то что стоять, а даже спать стоя. И Шломо вскочил. Он в Кордове и Москве нахватался приличных манер. К тому же его штаны промокли от обросевшего булыжника.
А вскочив с булыжника, сказал фразу, от которой булыжник покраснел от смущения и моментально высох. А сказал Шломо фразу:
– Здравствуй, Ванда.
Вот ведь как мало надо двум юным сердцам, чтобы вспомнить время золотое и потянуться при помощи губ друг к другу. И вот уже рука – к руке, взгляд – к взгляду, тестостерон – к эстрогену. И уже Осел тактично отвернулся. Но не отвернулся остальной народ нашего Города. Даже те, кто из своих домов, окна которых выходили на противоположную от площади Обрезания сторону, тоже не отвернулись, а напросились в гости к тем жителям, окна домов которых на эту площадь выходили. За разумную плату, разумеется. Евреи все-таки. Они бы, может, и бесплатно пустили, но имидж, подвешенный евреям другими народами, требовал. В размере разумной платы. И еще общеизвестная трусость евреев нашего Города тоже взывала. Так, к примеру, в одной из войн жидочки Города хоть и командовали подводными лодками, в числе первых бомбили город Берлин, закрывали грудью амбразуры, руководили восстаниями в концлагерях, будь то немецкие или русские, но в то же самое время прятались от войны в городе Ташкенте. И по свидетельству русских, прятавшихся в том же городе Ташкенте, евреев в нем было больше, чем во всем остальном мире, включая, разумеется, и Ташкент.
Таким образом, за стремлением тестостерона к эстрогену наблюдало все население Города. В том числе и русское. А население арабского квартала, у которого окна вообще выходили во внутренние дворики, пришло на площадь Обрезания своими ногами. Чтобы увидеть все (а что «все»?) своими глазами. Чтобы рассказать обо всем (а о чем «обо всем»?) тем, у кого ноги уже не могут дотащить глаза из арабского квартала на площадь Обрезания.
И вот все глаза Города, кроме христиан, которые сидят и кушают водочку в Магистрате в целях подвижки мысли на удаление Осла с площади Обрезания, устремлены на антураж этого самого Осла в лице ручкающихся Шломо и Ванды. И должен заметить, что Осел также проявил интерес к зарождающейся «Песне песней», и последнее «иа-иа» прозвучало вкрадчиво, как будто в прошлой жизни Осел подвизался в роли сутенера на площади Пигаль в городе Париже.
– Как ты? – спросила Ванда Шломо.
– А ты? – спросил Шломо Ванду.
И Город выдохнул. Вот-вот…
– Ничего, – ответила Ванда. – Пан Кобечинский вот ослаб…
Шломо на секунду замешкался с ответом. А Город сильно задумался, что бы могли означать слова «Ничего, пан Кобечинский вот ослаб», какой сокровенный смысл они скрывали и что последует дальше. Шломо собрался с мыслями и ответил:
– А-а-а… Жалко…
Город затаил дыхание.
– А сколько ему? – спросил Шломо, заставив Город затаить дыхание в предвкушении продолжения.
И Город получил свое!
– На будущий четверг стукнет много. Скажи, а ты помнишь тот день, когда мы с тобой встретились?..
Вот-вот… встрепенулся Город.
– А мы разве с тобой встречались? – пошуршав в памяти именами дам и девиц Города, с которыми Шломо «встречался», и не обнаружив в ней Ванды, спросил одними бровями Шломо. («Спросил одними бровями» – это я лихо.)
Город заинтригованно замер. Разумеется, кроме тех, которые гужевались в Магистрате по поводу… А вот за повод гужующиеся слегка, чтобы не сказать – напрочь, подзабыли. Да и зачем нужде повод, когда столы накрыты, вина в кубках пенятся и веселье вот-вот взорвет стены старого Магистрата, чего не удавалось при многочисленных осадах крестоносцам, татаро-монголам, Суворовым, Тухачевским и прочему люду, охочему до грабежа и насилия.
А вот с водчонкой может и не совладать. По себе знаю.
– А как же? – ответила Ванда, бросив на грудь длинные ресницы. – В 1652 году, в одну из звездных ночей в живописных, увитых плющом (или дикой виноградной лозой?) развалинах замка Кобечинских в лунном сиянии новорожденного месяца под стрекот влюбленных сверчков да под вздохи спящей в гнезде супружеской пары стрижей. И было мне тогда пятнадцать лет. И еще, еще… шел снег. – И Ванда подняла свои длинные ресницы.