А Мэн вспомнил приблизительно такой же альянс. Но было это давно. Не так, чтобы уж очень давно, но настолько, чтобы это вспоминать…
Флэшбэк
Мэн вместе с соратниками по искусству плыл на фестивальном пароходе по затейливым извивам Беломоро-Балтийского канала. И вот они вышли на безбрежную гладь Ладожского озера. Красота Севера, голубовато-свинцовая вода, небольшие волны, завершающиеся игривыми белыми барашками, невообразимая перспектива, в конце которой проглядывали голубоватые очертания острова, над которым под утренним солнышком золотились колокола древних церквей, куда всей душой стремилась душа каждого истинно православного еврея. Это был известный всему миру Монастырь.
Фестивальный пароход причалил к причалу и оказался у этого причала третьим. Мэн, заплативший за экскурсию по Монастырю двадцать долларов, с благоговением вступил в маршрутное такси. Вместе с ним в такси вступили его молодые соратники по искусству. Они тоже жаждали приобщиться. Один из них приехал из Швейцарии, куда уехал из Екатеринбурга в поисках лучшей мультипликационной доли. Другой оставался в России, потому что было заведомо ясно, что нигде, кроме России, никакая доля ему не светит.
И вот они в составе экскурсии подъехали к воротам Монастыря. Там стоял Монах и проверял билеты. И когда наша троица уже была готова вступить в одно из лон русского православия, к воротам подошел какой-то Человек и попытался пройти в Монастырь. Монах спросил у него билет. У того билета не было. Он не на экскурсию шел, а помолиться. А вот тебе и хрен! Без билета в чужой Монастырь! А мне по …, что у тебя денег нет! Ишь, помолиться ему! Пшел! Короче, есть билет на балет, на трамвай билета нет. Все. Недопущенный, понурив голову, пошел прочь. Действительно, какого…
Увидев это, Мэн вышел из очереди, сказал Монаху: «Сука» – и вместе со товарищи направился в сторону магазина, аккурат расположившегося напротив ворот Монастыря. Вокруг магазина торговали колокольцами с наименованиями Монастыря, святой водой, копченой рыбой и оренбургскими платками. Швейцарец приценился к копченому лещу.
– Пять долларей, – сообщил продавец.
Швейцарец, втянув запах леща, потянулся в карман. Но Мэн попридержал его за руку и спросил Продавца:
– Лещ освященный?
– А как же?! – обиделся продавец. – Чтобы лещ да неосвященный…
Взяли леща и вошли в магазин. Там усиленно торговали четвертинками водки с именами святых. Их было великое множество. Каждый желающий мог найти водку своего небесного покровителя.
– Прямо какой-то православный луна-парк, – прошептал про себя Мэн, а вслух сплюнул. После чего они набрали четвертинок со своими ангелами и ангелами ближайших родственников, друзей и любимых. Естественно, все они были освящены. Неохваченными Монастырем оказались только пластмассовые стаканчики. А потому и стоили недорого.
А потом они сели в обратную маршрутку, дружно помолились в ней, поцеловав четвертинки, поехали и высадились на берегу небольшого заливчика около большого плоского камня. От дороги их отделяли крутые сосны корабельного типа. Петр Первый еще очень такие сосны уважал. Они поставили на камень четвертинки, копченого леща и выпили. Было очень хорошо. Мэн опрокинулся навзничь в густые травы и стал полной грудью пить бездонную синь неба. Ладожское море смеялось. (Большая Литература, однако.)
Из-за сосен вышел Недопущенный. Наши гостеприимно подозвали его к столу-камню. Тот сел, выпил и посетовал, что вот, из Нижнего Тагила добирался, чтобы помолиться за упокой своей безвременно погибшей от изнасилования дочери. А тут такие дела.
– Молись здесь! – сказал Мэн. – Этот камень от Бога поставлен, а этот Монастырь… – и Мэн из носа втянул в горло сопли и харкнул в сторону невидимого Монастыря. И все помолились. Потом выпили еще, закурили привезенную контрафактную швейцарскую марихуану и поймали кайф.
Пошел теплый летний дождь. Над камнем быстро соорудили нехитрый шалаш. Проходящая мимо Женщина с малолетней дочкой попросилась в шалаш переждать дождь. Конечно, ее пустили. Тем более что Женщину также не пустили в Монастырь помолиться за погибшего в горячей точке отца девочки.
– Молись здесь, – приказал подвыпивший Мэн. Его соратники кивнули головой.
– Дак я имени его не знаю, – сказала Женщина, – все перед боем получилось. А он совсем молоденький…
– Эх, – крякнул Мэн, – мы идем на запад, Отрада, и греха перед пулями нет… – И добавил: – Молись за души всех невинно убиенных…
Вдали раздался гудок теплохода. Творческие работники быстро допили и вышли из шалаша. Недопущенный и Женщина с дочкой остались.
– Живите с миром, – сказал на прощание Мэн и перекрестил их. Потом художники перекрестились на остающийся шалаш с камнем и пошли на теплоход.
А вокруг шалаша стали возникать новые шалаши. В них селились, плодились и размножались люди.
Прошла тысяча лет. И каждый год обитатели поселения приносили к камню своих новорожденных детей и говорили:
– Здесь пили наши боги.
* * *
– Хорошая история, – после недолгого молчания сказал Одновозрастный, а Адидас поцеловал Мэну руку, поднес к виску указательный палец, сказал: «Кхххх» – и умер. Причем на подушке около виска растеклось красное пятно. Одновозрастный перекрестился и закрыл Адидасу глаза. Поднялась суматоха, понабежали медсестры, врачи, и Адидаса унесли туда, где не убивают мальчиков, не насилуют девочек и где не надо глушить себя водкой. В мир абсолютной трезвости. А уж приблизит его к себе Бог или будет держать на бесконечном от себя удалении, этого никому знать не положено. «Вырастешь, Саша, узнаешь».
Одновозрастный было наладился проводить его, но оказался привязанным к койке, как, впрочем, и все остальные обитатели палаты, от которых пахло! И все получили по уколу «сульфы». Кроме Лысоватого, который был привязан и без того. И Пацана, которого перевели в другую палату, где лежали его сверстники, косящие от армии. И вот все они лежали и мучались. Только мычали, хрипели, вздыхали, а Одновозрастный потихоньку протяжно взвывал:
– Прицел… Уровень… Ориентир номер… Убейте меня… – Он тоже хотел умереть, но на двоих счастья не всегда хватает.
Мэн мучался молча. Он не мог говорить, не мог думать, он мог только мучаться. А в чем состояла эта мука, он сказать не мог. То есть ему было плохо и физически, но это было далеко не самым важным. Он, возможно, тоже хотел бы умереть, но страшно боялся смерти. Хотя, как порядочный христианин, должен бы к ней стремиться. Вроде бы ничего особенно дурного он в своей жизни не совершил. Так, были всякие мелкие пакости, но Мэн за них уже покаялся. На глубокой исповеди в одном из бедных монастырей, куда специально и поехал для этой цели. К Настоятелю монастыря, который был однокурсником Старшего сына по театральному училищу. А пакости были, действительно, мелкие. Ну, ударил беременную Жену в припадке пьяной ревности, ну, вытащил у товарища из кармана двадцать пять рублей, ну, путался с женщинами. В том числе и с женами своих товарищей. Но ведь это было по любви, а любовь, если себя уговорить, оправдывает любой грех. Правда, были и просто перепихиванья, но это не в счет. Некоторое помрачение члена. А кто из вас этого не делал? А?.. Положа руку на сердце?.. Все ли честны перед собой?.. И перед Богом?.. И помилует ли вас Господь, даже если вы раскаялись в этих мелких пакостях? И не важно, что вы принесли людям много добра, бились за кажущуюся вам справедливость, помогли людям деньгами, мирили ставших врагами друзей, пристраивали знакомых и незнакомых в больницы, терпели гонения от безбожной власти и пр., пр., пр. Но ведь в тишине собственной души гордились этим. И даже вам самим было неясно, ради себя или ради других вы совершали все эти благие деяния. И кто знает, какая чаша весов перевесит. И не скажешь ведь: «Прости меня, Господи, ибо не ведал, что творил». Все ведал! Но не мог сдержать себя. Либо по пьяни, либо по тщеславию, либо по гордыне, либо по дикой неумеренной злобе. И единственное, что может тебе помочь, так это твоя вера в милосердие. Что и ко всякой последней скотине может быть проявлено милосердие и не придется корчиться в тоске, что ты на веки вечные обречен оставаться наедине с этой тоской. Что память, которую в этой жизни можно задавить, в той навсегда останется с тобой, и каждую секунду ты будешь сам себе всадником на вороном коне, и чаши весов грехов твоих и благих деяний будут вечно метаться то вверх, то вниз. И ныне, и присно, и во веки веков.