Крест и посох | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Однако события последующих нескольких дней слегка утихомирили бурное ликование Глеба. Во-первых, люди, взятые вместе с князем в полон, упорно молчали. Никакие увещевания, никакие самые сладкие посулы на них не действовали, причем чувствовалось, что молчание это идет не столько от великой преданности своему князю, хотя и это тоже имело место, сколько от простого незнания предмета. Кое-что знал Епифан, но этот темный неграмотный мужик никак не желал выдавать княжеской тайны. Почуяв каким-то звериным чутьем уже в самом первом разговоре с Глебом, откуда дует ветер и что на самом деле нужно этому князю, хитрому, невысокому, со змеиными глазками, он резко начал придуриваться. Более того, узнав о немалой награде, которая была обещана за раскрытие этой тайны, он изобразил столь огромное желание ее заработать, что в порыве усердия даже предложил себя князю на роль добровольного доносчика и выдвинул пожелание все самолично выведать у Константина, вкравшись к тому в доверие.

Сам Глеб от этой идеи отказался лишь из-за чрезмерно бесхитростной рожи стремянного, придя к выводу, что на ней все желания будто углем на доске прописаны, следовательно, любая попытка Епифана будет обречена на неудачу.

В запасе у Глеба было еще семейство Константина: жена Фекла и сын Евстафий. Нет-нет, самый закоренелый злодей на Руси в начале тринадцатого века был весьма простодушен. Ему и в голову не пришло бы устроить, скажем, пытку десятилетнему мальчишке на глазах у отца, который, чтобы ее прекратить, не задумываясь, выложит свои знания, вывернется наизнанку и расскажет не только все, что ему известно, но даже и то, что неизвестно.

Туп и глуп был негодяй средневековья, и любой российский рэкетир в конце двадцатого века лишь добродушно посмеялся бы над ним, обозвав попутно сопляком, слюнтяем, лохом, а то и похуже. И он был бы абсолютно прав в своем смехе, в своем высокомерии, в осознании своего собственного превосходства над этим жалким ничтожным человечишкой, который в рамках средневековья сам по себе являлся весьма значительным подонком, уступая в недалеком будущем пальму первенства разве что потомкам Чингисхана, начиная с его внуков.

Впрочем, это был бы еще один повод для саркастического замечания нашего современника в адрес Глеба: «Ну, ты даешь, в натуре. Девятерых братанов завалил – не моргнул, а с десятым управиться не можешь? И это когда у тебя в руках его жена и единственный сын. Да ты бы только поставил ему, в смысле сыну, утюжок на спинку, и папочка все бы вывалил. Что, утюжка нету? Неважно, угольки горячие есть. Для чисто сердечного [38] признания хватило бы за глаза».

Воистину, остается только восхищаться, как далеко вперед всего за каких-то без малого восемьсот лет шагнули сознание, разум, а главное, гуманизм нашей цивилизации. Дух захватывает от одного лишь представления об этом колоссальном пути, проделанном человеческим гением. Сердце удивленно замирает в груди только при одной мысли о том, какие могучие семимильные шаги, да что там шаги – скачки, совершил прогресс, отважно и стремительно продвигаясь по лестнице, ведущей круто вниз. И чудится, что уже совсем недалек тот час, когда ее ступени закончатся и пред этим самым гением заслуженной наградой предстанет таинственная и загадочная заветная дверца, ради которой и были проделаны столь титанические усилия. Открыв же ее, человек, в благодарность за свой честный добросовестный труд, наконец-то сможет всей душой вкусить полное блаженство и ощутить неземное наслаждение от сладостных объятий... вечного ада. Только настоящего, до которого хилому библейскому, с его кипящими котлами и скворчащими сковородками, так же далеко, как человеку до обычного волка, убивающего лишь ради собственной жизни, то есть пропитания, но никогда для наслаждения.

Кстати, именно этого, то бишь пытки малолетнего сына, и опасался больше всего Константин как человек, успевший сполна насладиться всеми плодами неутомимого прогресса и вдохнуть полной грудью нежный чарующий аромат российской демократии.

Он совершенно забыл, что его противником был представитель темного и страшного средневековья, которому до настоящего гуманизма, равно как и всему миру, еще топать и топать.

Глеб просто предполагал, что слезы и мольбы жены и сына тронут сердце Константина и он не выдержит, растает и выложит все тайны как на духу.

Метод давления на Феклу был весьма прост. Глеб заявил княгине, что если ее супруг не облегчит свое сердце перед братом, то ее с почестями отвезут назад, в половецкие степи, откуда она была родом. Если же все получится, то тогда Глеб выделит ей в кормление град Ожск с пятью-шестью селищами и никуда отправлять не станет. Княгиня, которой делалось дурно лишь при одной мысли о том, что придется лишиться всех благ цивилизации и возвращаться к дымным кострам, грязным юртам и беспорядочной кочевой жизни, согласилась немедленно, однако добиться ей ничего не удалось.

Впрочем, Глеб основную ставку сделал не на ее, а на малолетнего княжича. Чтобы узник «поплыл», окончательно расслабился, пустил слезу, он пошел даже на то, что распорядился оставить их одних. Выполняя княжеское приказание, Парамон, зашедший в узилище вместе с мальчиком, лишь укрепил пару горящих факелов в железных скобах, вделанных в стену, и тут же удалился за дверь. Евстафий, увидев своего отца, сидящего на земляном полу, да еще прикованного за ногу к стене тяжелой ржавой цепью, посуровел, но вместо того чтобы удариться в слезы, только сжал свои маленькие кулачки.

Подойдя к отцу, как равный к равному, он порывисто обнял его, спрятав головенку на правом плече Константина так, чтобы не было видно глаз, рыдания так и рвались наружу – а ведь не маленький, поди, одиннадцатый год идет, сознавать должен, что батюшке и без того здесь несладко. И он с отчаянным усилием всей детской воли, собранной воедино, с силой, чуть ли не до крови, укусил себя за руку, чтобы сдержать слезы, пока отец ничего не видит. Лишь после этого мальчишка разжал свои объятия и, совсем по-взрослому, глаза в глаза, спросил:

– Кто ж так тебя? Он?

Кого подразумевал Евстафий, Константин понял сразу и только молча утвердительно кивнул в ответ, но, заметив побелевшие костяшки пальцев на стиснутых кулачках, посиневшее запястье левой руки с белеющими отпечатками зубов, сразу сообразил, как лучше всего себя вести, а главное, что именно нужно сказать, и строго заметил:

– Ты его не трогай. Он мой. Я сам с ним поквитаюсь.

– Как же ты поквитаешься, когда на цепь, как собака, посажен? – сквозь зубы спросил мальчик, челюсти которого будто судорогой сводило от навалившейся глухой безудержной злобы. Взгляд его был по-прежнему суров, а глаза, обычно синие, теперь потемнели до черноты.

– А вот когда цепь сниму, выйду отсюда, тогда и сочтемся... на суде Божьем.

– Почему же прямо сейчас не снимешь? – не понял Евстафий.

– А время не пришло еще. Мое время, – как можно беззаботнее отозвался Константин. – Ты лучше сделай пока вот что.